— Нынче после обеда нам предстоит необычное развлечение. Мы с Понтом так долго подтрунивали над зловещими прорицаниями и пессимизмом Бертина, пока он не начал рассказывать обо всем, что пережил на своей нестроевой службе. Много он выложил всякой всячины, поистине горькие пилюли.
Обер-лейтенант в общих чертах передал члену военного суда Познанскому историю встречи Бертина с Кристофом Кройзингом и судьбу этого молодого человека, о которой Бертин рассказал сегодня утром. Познанский сидел с закрытыми глазами, он как бы обдумывал этот случай.
«Гёте прав, — думал он, — черный кофе навевает меланхолию… А может быть, мне грустно оттого, что такую же повесть может рассказать всякий, кому не лень раскрыть рот? Пошлая посредственность пользуется властью, которую война вкладывает в руки первого попавшегося Мюллера или Шульце, и губит благородные и честные элементы общества. Обыкновеннейшая история. Так и видишь ее перед глазами».
— Да, — сказал он, — над Бертином изрядно поработали. Знаете вы его первые книги? Томик рассказов, который вышел в прошлом году, и роман «Любовь с последнего взгляда»? Да, трудно представить себе по этим ранним произведениям, что автор их — тот самый Бертин, какого мы знаем. Его самого, вероятно, немало удивит, что выльется из-под его пера, если только после войны он вновь возьмет его в руки. Видите ли, молодой человек, — сказал Познанский, кашлянув, чтобы прочистить охрипшее горло, — только годам к сорока человек начинает немного разбираться в людях и в себе самом. Никто из вас не знает себя, и Бертин тоже, каким бы тонким психологом он себя ни мнил. Слишком много погибло людей, которые могли бы помочь и вам, и Бертину извлечь из кровавого болота что-либо из наших священных ценностей. Погибла вся славная средняя прослойка, сотни тысяч людей и у нас, и у противника. И, если эта разнузданная оргия, пальба, газовые атаки продлятся еще некоторое время, люди разучатся отличать правую сторону от левой, ложь от истины, дозволенное от запретного. И с этой точки зрения мне кажется, что мы неплохо сделали, вызволив этого младенца из его роты и перетащив к нам.
Он усмехнулся. На губах Винфрида тоже появилась улыбка. Приятно было вспомнить, как они вытребовали Бертина к себе, как сломили сопротивление батальонного начальства.
— Кстати, о младенце, — сказал Познанский, вдруг широко раскрывая глаза. — Самое важное всегда забываешь. Ведь вы и сестра Верб, кажется, назначены беднягой Папроткиным в некотором роде опекунами? Ну, так вот, господин опекун, извольте выполнять свои обязанности!
Что же случилось? Об этом врач городской больницы в Мервинске доктор Якобштадт рассказал сегодня Познанскому во время утреннего богослужения; вернее, после него, когда они вдвоем возвращались из маленькой молельни по заснеженным подчищенным улицам города.
— Представьте себе, — сказал доктор Якобштадт, — эта Бабка[12], мать с таким трудом появившегося на свет младенца, отказывается крестить его! Сует ему в рот набухшую грудь и ясно, решительно заявляет, словно выполняя последнюю волю своего расстрелянного возлюбленного, что не собирается вручать свою девчурку какой-либо религиозной общине. Но такое положение явно недопустимо, а в еврейской больнице тем более. Мы положительно не можем исполнить волю этой женщины, не попытавшись всеми средствами переубедить ее. Не желает она крестить ребенка, заявляет Бабка. Не желает, чтобы ее крошку учили слепо и глупо покоряться богу, как учили ее и бедного Гришу, а бога-то вовсе и нет. Она сама воспитает своего ребенка, и пусть только сунется к ней какой-нибудь долгополый со святой водой для крещения! Пусть уж в водке крестят ее девочку, если без крещения не обойтись! Мы думали, что это просто первый взрыв горя и что со временем она успокоится; но она все еще твердо стоит на своем. Купец Вересеев, ее дядя, уже три раза приходил к ней, потрясал кулаками, изливал на нее потоки своего красноречия, но так-таки ничего не добился. Боюсь, что нам не удастся ее переубедить, а тогда Вересеев, без сомнения, обвинит нас в том, что мы, мол, подстрекаем ее и поддерживаем в языческом упорстве. А знаете, — сказал Познанскому доктор Якобштадт, — мы просто боимся подойти к этой женщине. Стоит ей открыть рот, как из него фонтаном, точно вода из шланга, вырываются богохульства. Врач Нахтшварц уже заявила, что не желает больше держать ее у себя, в женском отделении. Что делать? Бабка очень хитра. Вчера, когда я пристал к ней, что называется, с ножом к горлу, она заявила, что еще не знает, в какую из христианских вер обратить свое дитя. Подавай ей непременно самую лучшую веру, иначе она не согласна! Но какая же лучшая? Не известно!.. Ведь до сих пор никак не могут договориться на этот счет, и как раз те, которых это больше всего касается, — всякие там пасторы, попы, монахи. Чертова Бабка втягивает нас в религиозные прения, в спор между православными, католиками и протестантами, да еще нам, евреям, отводится роль третейских судей. Но, — говорит, и с полным основанием, доктор Якобштадт, — даже намек на подобную роль немыслим при том положении, которое занимают здесь евреи среди прочих народов. Поляки и литовцы — католики; белоруссы и великоруссы — православные; немцы, латыши, эстонцы, лифляндцы — в большинстве своем протестанты! В прибалтийских государствах слухи распространяются быстро. Все еврейство пострадает в этих вновь рождающихся государствах, если станет известно, что в Мервинской еврейской больнице лежит женщина, литовка по национальности, католичка, которая отказывается крестить своего ребенка, рожденного от православного русского солдата. Купец Вересеев уже будто бы изрыгал угрозы, злобно ворча себе в бороду, а сын его Федька, по слухам, вел темные речи о евреях: они-де были и остаются врагами Христовыми и не уймутся, пока их не проучат. Одна на них только острастка: погромы, такие, как в 1905 году. Надо что-то предпринять, надо оказать давление на Бабку, но лучше всего вообще удалить ее из Мервинска, тем более что полиция в конце концов доберется до ее документов и полюбопытствует, откуда они у нее.
Винфрид ходил по комнате из конца в конец. На его черном шелковом жилете, под расстегнутым мундиром, матово поблескивали обтянутые таким же шелком пуговицы. Засунув руки в карманы своих широких галифе и безостановочно шагая, он размышлял над услышанным. Да, странное время! Оно выносит на поверхность самые невероятные вещи. Вот эта взбалмошная Бабка отказывается крестить ребенка, отрицает христианство, потому что оно, видите ли, кажется ей недостаточно христианским. А евреи, привыкшие расплачиваться за всех, подбивают его, Винфрида, как ответственного опекуна, вмешаться в это дело. Впрочем, разве они не правы? Разве в этой расчудесной царской России они не были всегда козлом отпущения? Да и не только в России. Чутье никогда не обманывает их, когда они чуют что-то неладное. Срывать на них политическое недовольство, которое не смеешь выказать властям предержащим, — что называется, дешево и сердито! Начинается с религиозной одержимости, за ней следует расовая! А она всегда переходит в массовый психоз. О, как рано приходится ему, Винфриду, взваливать на свои молодые плечи самые разнообразные заботы! Нет, черт возьми, он и эту заботу не отстранит от себя!
— Знаете что, Познанский, мне пока следует держаться в тени. Я попрошу сестру Берб вызвать на откровенность эту неистовствующую язычницу. Берб, так же как и я, назначена опекуном, а женщина остается женщиной. Вот уж если она заявит, что ничего не может сделать, тогда появлюсь на сцене я со своей зеленой служебной печатью и прикажу наречь бедную крошку христианским именем, дабы она искупила первородный грех. В гражданском порядке ей уже дали имя?
Да, младенец зарегистрирован, как ребенок женского пола, не принадлежащий ни к какой религии. Девочку назвали Елизаветой Григорьевной Папроткиной; такова была воля покойного отца.
— Так этого оставить нельзя, — решительно сказал Винфрид, подошел к телефону, снял трубку и приказал соединить его с сестрой Берб. Разговор был короткий, состоял из «да» и «нет» и закончился обещанием сестры Берб зайти под вечер к обер-лейтенанту. Тогда она точнее уяснит себе все, что он вещает по телефону.