К двум часам ночи, когда прибыли все, кто был приглашен на вечер, а из присутствующих еще никто не отбыл, тетушка Лауры потребовала тишины и внимания и произнесла чрезвычайно трогательную речь, призывая всех участников вечера сделать посильные пожертвования на предмет благотворительности и уговорить к тому же своих друзей. Потом, держа в руках листочек бумаги, она стала зачитывать в алфавитном порядке фамилии гостей, и каждый, чье имя она прочитывала, называл сумму своего взноса. Самые богатые из присутствующих называли цифры самые скромные, чтобы не создалось такое впечатление, будто они чванятся своим богатством, но при этом все, конечно, понимали, что позже, в обстановке более приватной, они сделают пожертвования более значительные. Когда же тетушка Боук-Рехан Адамс прочитала фамилию Андрэ Салама, актера, он назвал самую внушительную, самую высокую сумму. Говоря по правде, он ожидал себе аплодисментов, но, к счастью, никто об этом не догадался и не стал аплодировать, и он сразу же переменил выражение лица с этакого героя-француза на этакого обыкновенного малого из числа людей порядочных и культурных, добряка, всегда готового оказать поддержку тем, кому не очень повезло в жизни.
В эту ночь он не затевал больше интимных разговоров с Лаурой Слэйд, ибо знал, что тетушка Лауры немедленно отошлет ее домой в Филадельфию, едва только учует про их тайну. Но когда в понедельник вечером Андрэ Салама вышел на сцену и поклонился в ответ на аплодисменты, он увидел, что она сидит на том самом месте, которое было для нее оставлено, и ухитрился, при низком поклоне, взглянуть прямо в глаза девушке и послать ей поцелуй так, словно он предназначался всему залу.
Он играл в этот вечер так, как никогда раньше, и сам это чувствовал, и по сути дела весь свой спектакль он давал для нее одной. Он произнес ее имя, в тот самый момент, когда его, осужденного, изгоняли из мира, и теперь прощальная фраза получилась у него гораздо более складно, нежели в первый раз, и гораздо лучше была исполнена.
В первом антракте он вспомнил вдруг, что не распорядился перенести кресло из яруса к себе в уборную. Он тут же вызвал режиссера и попросил его немедленно и во что бы то ни стало доставить к нему в уборную такое кресло. Режиссер запротестовал было, но Андрэ Салама проявил твердость, и его рассерженный коллега пошел исполнять поручение; он вызвал своего помощника по сцене и послал его с отверткой и фонарем (потому что уже начался второй акт) добывать какое-нибудь кресло из яруса. Во втором антракте Салама нашел нужное ему кресло в своей уборной. Он поблагодарил помощника по сцене и протянул ему пять долларов.
— Мне нужны розы, — сказал он. — Они должны быть здесь до окончания спектакля.
Помощник режиссера, в течение шести лет изучавший драматургию в Йейле и написавший даже два с половиной акта пьесы, устроил и это. Правда, возвращаясь с букетом роз из цветочной лавки, он заглянул в бар у Сарди и выпил тройную порцию виски со льдом, потому что когда-то надеялся стать драматургом, а вместо того превратился в подручного, в мальчика на побегушках у паршивого актеришки.
После окончания спектакля Лаура Слэйд пришла в уборную Андрэ Салама, если и не влюбленная в него, то по крайней мере готовая стать его шестою женой. Она предусмотрела и обдумала все. Ей наплевать было, что подумают люди о двадцатидвухлетней девушке, выходящей замуж за пятидесятилетнего или даже, как утверждали некоторые, шестидесятилетнего мужчину. Она знала, на что идет, и была уверена, что пойти на это стоит. Во-первых, она вполне могла бы полюбить его, а если бы и не полюбила, что ж, это не имело значения, потому что он был достаточно красив, обаятелен, знаменит и богат, чтобы обеспечить ей жизнь, полную комфорта и развлечений. Во-вторых, у нее было рассчитано так — что, благоразумно выждав некоторое время она признается ему в своей мечте, скажет горячо, и уверенно, что больше всего на свете ей хочется стать актрисой, к тому же знаменитой и, пусть даже у нее нет настоящего таланта для сцены, она, все равно, готова изучать это искусство и трудиться изо всех сил под его руководством и начать с самых маленьких, незначительных ролей в спектаклях с его участием. В-третьих, если ей не удастся уговорить его, а она знала, что может быть и так, или если он вздумает строить глазки каждой встречной девице, то разве кто-нибудь помешает ей тогда получить развод и разве она станет хуже от того, что сколько-то времени называлась миссис Андрэ Салама? И наконец, пусть будет даже самое худшее — пусть он будет безумно ее любить и даже слышать не пожелает про ее мечты о сцене, и даже слышать не пожелает про развод, и будет безумно ревновать ее, и пусть даже у нее родится ребенок, а потом еще ребенок… Пусть! Ну и что же? Ведь есть еще один выход — смерть, и возможно, что Салама проживет лет пять, не больше, и она останется его вдовой и унаследует его богатство, она и ее маленький сыночек. И стоит ли думать про Джозефа Дэйли из Филадельфии? Поскучает и найдет себе другую девушку и женится на ней, вот и все.
Итак, Лаура Слэйд отлично приготовила себя ко всему.
Актер был совершенно сбит с толку, когда она не раздумывая приняла его приглашение зайти к нему домой посидеть за чаем и послушать музыку, ибо он ждал от нее попросту машинального отказа, хотя бы на первое предложение.
Но не в том была беда, что он лишался таким образом радостей тонкого ухаживания. Беда была в том, что он устал сегодня сильнее обыкновенного и в мыслях у него было сейчас одно — как бы поскорее добраться до постели и лечь и уснуть. И строго соблюдаемый в течение всего вечера рост становился ему уже несколько в тягость и в затылке уже делалось как-то больно и горячо.
Лаура же, напротив, была сегодня разговорчивее и оживленнее, чем даже в тот вечер, когда он впервые с ней встретился. Она была в восторге от того, что он играл весь спектакль для нее одной, и от того, что он перевес ее кресло из яруса к себе в уборную, и от роз, которые он ей купил, и от того, что он сейчас так близко, рядом.
И эта ее взволнованность, эта ее оживленность слегка раздражала его, ибо, если говорить правду, то он и в самом деле был человек печальный и одинокий. Утешением ему служил только бог, хотя и мало кто догадывался об этом.
Он почувствовал себя еще более печальным и одиноким, когда выяснилось, что Лаура сроду не кипятила воды в чайнике и не заваривала чаю и не умеет расставлять на столе чашки, тарелки и ложки, — так что все это сделал он сам, а она только следила за ним восхищенным взглядом.
Под конец она встала, чтобы хоть немного помочь ему, и… уронила чашку; чашка, конечно, разбилась, разлетелась на множество осколков, и Салама пришлось вдобавок ко всему еще и собирать эти осколки. На сей раз он уже едва подавил в себе раздражение, едва заставил себя пробормотать что-то бессвязное и неуверенное об «этих сокровищах», об «этих милых осколках», которые он будет беречь всю жизнь, потому что чашку разбила она. Чего-то очень важного недоставало в его голосе, когда он делал эти заверения, потому что девушка смутилась как-то и даже посокрушалась, что в Брайарклиффе ее обучали не премудростям домашнего хозяйства, а английскому, математике и зоологии.
Тут Салама пришел в окончательное расстройство и уже совсем не знал, что делать, и только повторял снова и снова: английский, математика, зоология.
Наконец чай был готов, и они могли теперь посидеть за столом и спокойно поговорить. После первой чашки чувство печали и одиночества стало покидать Салама, и он рассказал Лауре про свою мечту найти в этом мире идеальную девушку. Женщину, возродившуюся во всей своей истинно женской добродетели, мудрости и красе.
Поначалу у Лауры Слэйд было такое впечатление, что он описывает именно ее, но очень скоро она сообразила, что речь идет вовсе не о ней, что просто он сильно устал и что он почти старик и, пожалуй, если приглядеться, не так уж хорош собою. Но ей все eще не хотелось отказываться от надежды, что за встречей их последует что-нибудь особенное, волнующее, что исполнится хоть один из тех многочисленных замыслов которыми томилась она с тех пор, как он сказал ей столько чудесного в ответ на ее милое «Париж, Париж, Париж».