— Еще чего! Тридцать пять — и вот ни настолечко больше!
И он показал самый краешек ногтя.
— Ладно, пускай тридцать пять, но тогда чтобы сразу!
— Нет, потом. Ты же сама сказала — «увидишь». Вот когда увижу, тогда и дам.
— Вот… все вы одинаковые. Сначала наобещаете девушке, а потом… под зад коленкой.
— Я не такой! — Гастон ткнул себя в грудь и словно бы стал выше ростом. — Я, как чего пообещаю, обязательно делаю.
— Ладно, ладно, — хрипло говорила цыганка. — Хоть покажи лавэ-то! — И она, подняв на него взгляд, принялась выводить пальцем узоры на его груди.
— А зачем? Я же дал тебе слово… а вот тебе и моя рука.
— Слово и рука! Лучше бы лавэ! Я так хочу ту кофточку… — она взяла его руку и положила на свою грудь. — Ты только подумай, как бы она мне пошла! — Цыганка обхватила его обеими руками и сцепила их у него на затылке. Он залез в нагрудный карман и осторожно, боясь вытащить сотню, извлек пятьдесят крон.
— У тебя есть лавэ! — возликовала она, и привстала на цыпочки, и прижалась своим лбом к его лбу, и повернула голову так, что уголки их глаз соприкоснулись, а потом она начала мотать головой, и их глаза прижимались друг к другу… наконец она щекотнула его ресницы своими и закричала: — Есть! Есть! Пойдем? Или прямо здесь?
— Нет, — он сглотнул слюну и вытащил из уголка рта длинный волос, — не здесь. Мамы сейчас дома нет, так что мы пойдем к нам, сварим кофе, заведем джаз и… — Он не договорил.
Цыганка целовала его, и каждый ее поцелуй отдавал горьким миндалем, и Гастон одним глазом смотрел в зеркало, и зеркало это было киноэкраном. А в другой глаз накрашенные губы кричали ему:
— До чего же здорово! Никого нет дома, только мы, кофе и джаз!
Он обнял ее, сверился с зеркалом и сказал:
— Ты очаровательна, Джулия!
— Никакая я тебе не Джулия. А деньги дашь?
— На, бери свои деньги.
И он, не отводя взгляда от киноэкрана в зеркале, протянул девушке банкноту.
Она взяла ее, поплевала, аккуратно сложила ввосьмеро, задрала фартук и засунула под резинку белых трусов.
Гастон, околдованный белой хлебной коркой, белой газетой, белыми трусиками и белым светом фонаря, отбрасываемым зеркалом на потолок, обнял цыганку, поцеловал ее, а потом проехался рукой по ее боку, как это делал Жерар Филип. И почувствовал, что цыганка ладонью охраняет купюру под резинкой.
Они вышли в коридор, где сквозь крышу просвечивали звезды, и Гастон засмеялся, сказав:
— Вот тебе и на!
И добавил:
— Моя тетка говорит, что цыгане, если их в комнате меньше пятнадцати, чувствуют себя одинокими. Это правда?
2
Комнату освещали зеленый глазок радиоприемника и рассеянный свет его же задней стенки. Там, откуда лилась музыка, печалился джаз, а чуть поближе, возле микрофонов, хрипел Армстронг. Сейчас он, кажется, держал свою трубу на колене, а его сиплый голос скорее мурлыкал, чем пел, будто бы он после десятой порции грога рассказывал что-то о делах, которые случились давным-давно…
— Ты, — сказала цыганка с холодной перины, — ты, морковочка, покурить дай!
— Сигареты на стуле, спички тоже, — ответил Гастон.
А Луи Армстронг перестал петь… теперь он взял трубу своими черными лапами, взял ее салфеткой, как берут бутылку шампанского, и продолжил рвать душу мелодией о девушке с черничными волосами, и вид у него при этом был такой, будто то ли печень у него прихватило, то ли его заставляют есть битое стекло.
— Постель мне не сожги! — предостерег Гастон.
— Не сожгу. А если и да, что с того? Слушай, этот мужик поет так, как я говорю.
— Он тоже черный, как и ты. А пепел за кровать стряхивай.
— Ой, морковочка, ну пойди сюда!
— Свет зажечь?
— Не надо, в темноте люди красивее… и вообще…
— Что значит «вообще»? — взвился Гастон. — Ты ведь даже не захотела, чтобы я эти твои фартуки расстегнул! Я вон булавкой укололся!. А ты тут со своим «вообще»!
— Что я виновата, что мне все время кажется, будто ты меня выгонишь?
— А надо бы…
— Морковочка, иди ко мне, — пробасила она с кровати, — оставь меня тут ночевать… знаешь, когда мы, цыганки, с кем-нибудь переспим, мы сразу в него влюбляемся.
— Постель не сожги!
Она как можно выше подняла руку с зажатым в ней угольком тлеющей сигареты.
— Да не бойся ты! Слушай, я ведь теперь только о тебе думаю. Ну пожалуйста, оставь меня на ночь, ну оставь, не пожалеешь!
— Мне с утра на работу.
— Так ты думаешь, я тебя обворую?
— Не то что думаю, но…
— С тебя станется! Все вы тут хороши! Думаешь, я не знаю, что как раз в этот дом ходила наша Илонка? И что она из-за тебя вены себе резала?
— Резала? Да, резала! — Гастон вскочил было, но тут же уселся на место. — Но не из-за меня. Это у соседей было, с ней Франта гулял. Да куда ты сигарету-то дела?
— Ха-ха, вот дурачок! Где твои глаза были? Я вот в этом ящике ее загасила. Говорю тебе, наши все равно выследят Франту и отомстят ему, вот как пить дать отомстят!
— Да не ёрзай ты так, кровать расшатаешь.
— Ты чего себе вообразил, чех, а? Ты думаешь, я кто? Я ведь не нищая девушка. У меня две перины есть и занавески на два окна. А мой дедушка был барон и ходил с бамбуковой палкой и в синем сюртуке. Между прочим мои занавески очень бы сюда подошли!
— Может быть, но ты ответь, почему ты не хотела, чтобы я эти твои фартуки расшпилил, а? И зачем я руки должен был тебе на шею закидывать и не убирать их оттуда, вот ответь, почему?
— Тебе сказать, почему, да? Потому что я думала, ты можешь… ну… это… — И она изобразила рукой быстрое движение вора.
— Украсть твои пятьдесят крон? — Он опять подскочил. — Ну, ладно, а фартуки?
— Приходится быть осторожной… морковочка, ну иди же сюда, сядь ко мне, сядь на кровать, послушай, а давай начнем новую жизнь?
— Такого я еще ни разу не пробовал…
— Это легко, я тебя научу. Мы начнем жить вместе, а если тебе разонравится, ты сможешь меня прогнать. Но только не сразу. Я умею готовить, убирать, я бы тебе все стирала, зашивала, еду бы приносила. И дала бы тебе все на мне расшпилить. Только чтоб не смел у меня за другими бегать!
— Да я и не бегаю.
— Вот и хорошо. А то бы я сразу об этом пронюхала и бросилась во Влтаву. А вот если бы мы пошли с тобой на танцы и там меня пригласили бы потанцевать, ты бы что сделал?
— А что же тут сделаешь?
— Значит, ты разрешил бы мне танцевать с другим?! — Возмущение вихрем смело ее с кровати.
— Ноги отряхни, прежде чем в постель лезть, они у тебя и без того грязные, — напомнил он.
— Правильно, — провела она ладонями по ступням, — в семье так и надо. И все-таки неужели ты пустил бы меня танцевать с другим? — громко завопила она, а когда он зевнул, демонстрируя явное непонимание, пояснила: — Даже не дал бы мне пару раз по морде? — И улеглась на остывшую перину. Гастон закрыл глаза; сжал обеими руками виски… он опять увидел свое лицо в самом начале этого вечера — в витрине «Луча», потом увидел себя в зеркале, вспомнил, как добра была к нему эта цыганская девушка, как уже тут, в постели, она сперва перепугалась, а потом застеснялась, не зная, что надо делать… И таким вот образом все взвесив, он сказал наконец: — Ух, и задал бы я тебе трепку, мало бы не показалось!
— Я знала, знала! Ты меня все-таки любишь! — возликовала цыганка.
И она, взметнувшись, перевернулась на живот и замолотила босыми ногами по постели.
— Но я нелюдим по натуре, — сказал он.
— И правильно, — похвалила она, — так и надо. Знаешь, морковочка, вот если бы мы с тобой были вдвоем дома, то я бы так себя вела, как будто меня вовсе нет. Цыганки умеют быть тихими, когда их мужчина этого хочет.
— Но потом же дети пойдут, знаешь, как это бывает. Хлопот не оберешься.
— Да какие там хлопоты! У меня уже есть девочка, ее Маргиткой зовут.
— Жалко. Я всегда хотел иметь детей-блондинов.
— Так они и будут блондинами. Маргитка светленькая. Она у меня от блондина, чеха… но он потом сильно пить начал, и я его выгнала. Ах, какая же она красавица!