Он набрался храбрости и подошел к ней.
— Дай покурить, — попросила она.
И протянула к нему растопыренные указательный и средний пальцы.
Он вложил между ними сигарету и, поднося спичку, произнес светски:
— А у тебя волосы хорошо пахнут.
— А у тебя руки дрожат, — ответила девушка.
— Работа тяжелая, — подмигнул он.
— Какая?
— Я помощник водопроводчика, — зарделся Гастон.
— Вот это да! А сколько стоит вон та кофточка? — поинтересовалась она глубоким альтом.
— Какая? Та?
— Нет, вон та, розовая.
— Сорок пять крон.
— Ну так слушай. Ты покупаешь мне эту кофточку. Я отношу к сестре хлеб, и мы с тобой куда-нибудь идем. Соглашайся, не пожалеешь, — посулила она и затянулась так, что щеки у нее ввалились — а глаза сверкнули.
— О чем не пожалею? — перепугался молодой человек.
— Там увидишь. Сначала купи, а потом увидишь. Я тебя любить буду, вот те крест, — сказала она, воздев в клятве пальцы с сигаретой.
— За кофточку? — поразился он.
— За кофточку.
— Но тут уже закрыто!
— Неважно, ты мне, главное, лавэ дай, и я ее завтра сама куплю.
— Лавэ?
— Лавэ, — она отбросила окурок и потерла пальцем о палец.
— Ах, вот ты о чем? Лавэ! — понял Гастон. — Дам я тебе эти деньги, честное слово!
— Вот те крест, что сама Дева Мария придет пугать тебя ночью, если ты мне их не дашь, придет, как пить дать! — пригрозила она и стала вдруг серьезной, и у нее не было ни единой морщинки, и она смотрела Гастону прямо в глаза, а у самой глазищи были в пол-лица, как у Лоллобриджиды. И ни с того ни с сего она, точно сделав важное открытие, заявила Гастону:
— У тебя вот такие глаза!
И из большого и указательного пальца она сделала букву «О» и поднесла это колечко к собственному глазу.
— А твои похожи на два колодца.
— Точно, на два колодца, — совсем не удивилась она, — у цыганок, пока они молодые, вообще все красивое. А я молодая! — сказала она и опять растопырила пальцы.
Гастон бережно вложил в них сигарету. Потом закурил сам. Минуту-другую он, расправив плечи, смотрел в стекло витрины, а затем смело взглянул на толпы, валившие по Главному проспекту, люди оглядывались на него, и он, Гастон Кошилка, захотел вдруг, чтобы все его знакомые парни и девушки и вдобавок все его родные вышли сейчас на Главный проспект и увидели его, увидели, как он стоит совсем рядом с красавицей-цыганкой, смотрит ей в глаза и курит… а вот он уже шагает с ней бок о бок, и цыганка, хотя и обута в совершенно дырявые башмаки, идет мелкими шажками, как благородная дама.
— Хорошо-то как, — сказал он и подпрыгнул.
— Что хорошо?
— Все хорошо! — воскликнул он и сжал ее локоть, потому что заметил шедшую им навстречу соседку с покупками.
— Доброго вечера вам, пани Фундерова! — поздоровался Гастон на всякий случай, чтобы быть уверенным, что соседка их заметит.
А пани Фундерова, которая поставила на тротуар сумку, уже посылала молодому человеку взгляды и, увидев, как Гастон поддерживает девушку под локоток, не удержалась и воскликнула:
— Мать бы пожалел!
Но тут цыганка свернула с Главного проспекта на улочку, ведущую к реке… она по-прежнему курила, словно бы вздыхая. А улочка была тихая и разбитая и обещала, что на ней может приключиться все что угодно. Высокий газовый фонарь стоял перед полуразвалившимся строением, напоминавшим тирольский домик. На второй этаж вели едва сейчас различимые деревянные ступени. Ветхие перила с одной стороны обрушились и повисли, как приставная лесенка.
Светилась белая корка хлебной буханки, и цыганка ломала эту корочку и ела, и куски этой белой корки сияли, как белки ее арабских глаз.
— Знаешь, а однажды, — доверительно шепнул Гастон, — я стоял вот здесь, и было мне плоховато. Да еще дождь лупил, ну прямо ливень. И вот здесь, при свете этого самого газового фонаря, танцевали и пели трое цыганских пацанов, и вода с них лила просто ручьями… а они все равно пели и пели это свое «гра-гра» и «гло-гло», и то натягивали, то стягивали с себя свой танец… и лило как из ведра, и мне вдруг из-за этих мальчишек как-то полегчало на душе.
— Это пацанята моей сестры, — отозвалась она и поставила свою туфлю на первую ступеньку, — пойдешь со мной наверх?
— Еще бы… а как же твоя сестра?
— Она с детьми уехала хмель собирать.
— Тогда кому же ты несешь этот хлеб?
— Брату, но он уже все равно на работе, — сказала она и побежала вверх по лестнице, а потом остановилась и посоветовала Гастону: — Стой! Там ступеньки нет… так, и на эту ступеньку тоже лучше не наступать! — И Гастон ухватился за перила, которые тут же с грохотом свалились во двор. Вскарабкавшись наверх, он увидел, что в крыше зияет дыра, через которую видны звезды. А цыганка радовалась, и прыгала, и слышно было, как рушатся и сыплются вниз куски деревянного пола. Она взяла Гастона за руку и пнула дверь, которая принялась заунывно жаловаться. Потом они миновали темный коридор, и, когда она отворила еще одну дверь и ступила внутрь, Гастон всплеснул руками.
— Вот тебе и на! — воскликнул он.
В одном из двух окон сиял газовый фонарь, выраставший из тротуара и отбрасывавший косую полосу света на пол большой пустой комнаты, и свет фонаря преломлялся в зеркале, которое лежало на подоконнике, отражаясь серебряным прямоугольником на потолке, и этот прямоугольник непрерывно сыпал вниз блестки нежного и ласкового света, который зазывал в игру все до единой подвески венецианской люстры, свисавшей с потолка и искрившейся, как ювелирная лавка. Потолок комнаты был выгнутым и с ребрами, как в храме, и потому напоминал белый зонт о четырех спицах.
— Где вы эту люстру… ну… того?.. — спросил Гастон.
— Сперли что ли? — громко отозвалась она и изобразила рукой какой-то воровской жест.
— Ну да… сперли… — согласился он.
— Пускай помрут мои дети, — она, внезапно распетушившись, положила хлеб на подоконник второго окна, — если мы не купили эту люстру на базаре. Сестра вообще-то хотела кухню обставить, но взяла и купила вот это зеркало, — выкрикивая эти слова, цыганка бежала вдоль стены, по которой тянулось длинное и широкое — от пола до потолка — зеркало.
И Гастон повернулся, и венецианская люстра опять отразилась в зеркале, сея вокруг себя сияние, как новогодняя елка.
— Мы тебе не какие-нибудь обычные цыгане, — сказала цыганка и встала в исходную балетную позицию, — наш дедушка был цыганский барон! Он носил сюртук и ходил с бамбуковой палкой, и одна моя сестра всегда открывала перед ним дверь, а вторая, если хочешь знать, начищала ему башмаки! — Тут она горделиво вскинула голову, но немедленно раскашлялась.
— Ладно-ладно… А чего это ты такая простуженная?
— Мы, цыгане, всегда такие. Когда мы один раз были в театре, там играли «Кармен», и эта самая Кармен пела так, как будто тоже была простуженная.
— А ты где работаешь?
— Я-то? — вздохнула цыганка. — Да там же, где ночую, на кирпичном заводе. Я там убираюсь и еду готовлю. — И цыганка взяла газету, подошла к окну и принялась читать ее при свете уличного фонаря.
Гастон пощупал свое зеркальное отражение; из головы у него росла люстра венецианского стекла, которая искрилась бриллиантовыми подвесками, словно разбрызгивающий водяную пыль фонтан, а в зеркале, кроме него, отражалась еще и цыганка, сидевшая на подоконнике и читавшая белую газету… и вдруг он представил себе, что было бы, увидь его сейчас кто-нибудь из знакомых парней или девчонок: обзавидовались бы и обревновались, и тогда он раскинул руки, закружился по комнате и блаженно вскрикнул.
— Послушай, чех, — соскочила цыганка с окна, — дай мне сорок крон, не пожалеешь. Мы, цыганки, чистенькие. — И в доказательство задрала оба сколотые друг с дружкой фартука и отразилась в зеркале, где засветились ее белые трусики.
— Ну, давай деньги! — воскликнула она и прижалась к нему.
Гастон обнял ее в точности так, как видел в кино, погладил по выступающим лопаткам — и опомнился: