Когда стало тихо, Георг сунул голову в бочонок, точно кладя ее на плаху, приблизил лицо к рубиновой поверхности мальвазии и стал пить огромными глотками, будто надеясь до дна выхлебать эту смертоносную жидкость. Затем, словно давая сигнал палачу, Георг убрал руки с краев бочонка, и его, крепко держа за волосы и за воротник, опустили глубоко в ароматную мальвазию, отчасти даже приподняв над полом. Ноги Георга задергались в воздухе, словно он плыл по-лягушачьи, вино стало выплескиваться на пол, а тело все извивалось, пытаясь вырваться, и мальвазия ручьями лилась прямо на ноги палачам. Потом послышались жуткие звуки, походившие на рвоту, — это у несчастного из легких выходил воздух. Священник, отступив подальше от страшной красноватой лужи на полу, продолжал читать молитвы; голос его звучал ровно и был полон благоговения. Двое палачей между тем по-прежнему удерживали Георга, этого самого глупого из сыновей Йорка, головой вниз, и вскоре тот перестал брыкаться, ноги его обмякли, и с поверхности исчезли пузырьки воздуха. Запах в комнате стоял как в старой пивной после попойки.
Я, находясь той полночью в Вестминстерском дворце, поднялась с постели, прошла в свою гардеробную, достала с верхней полки шкафа, где хранились мои меха, небольшую шкатулку с дорогими моему сердцу вещами и открыла ее. Там, в старом медальоне из почерневшего серебра — от старости оно почернело уже настолько, что напоминало эбеновое дерево, — лежал клочок бумаги, оторванный от предсмертного письма отца. На нем моей кровью было написано имя Георга, герцога Кларенса. Я смяла бумажку, швырнула ее в камин, на еще горячие угли, и смотрела, как она шевелится, разворачиваясь как живая, и вспыхивая ярким пламенем. Я сдержала свое слово, и проклятие мое свершилось.
— Все, теперь уходи, — сказала я вслед Георгу, чье имя улетало вместе с дымом. — Пусть ты станешь последним из Йорков, погибших в лондонском Тауэре. Пусть отныне будет поставлена точка, как я и обещала своей матери. Пусть на этом все и закончится.
Жаль, в тот момент я не вспомнила предостережений матери, что гораздо легче спустить зло с поводка, чем призвать его обратно. Любой дурак может вызвать ветер своим свистом, но разве дурак знает, куда потом подует этот ветер и когда он утихнет?
ЛЕТО 1478 ГОДА
Мой маленький Эдуард, его сводный брат Ричард Грей и Энтони зашли ко мне попрощаться перед отъездом. Мне невыносимо было расставаться с ними прилюдно. Я не желала, чтобы все видели, как я рыдаю, глядя им вслед. Я с такой силой прижимала Эдуарда к груди, словно боялась, что нас с ним разлучат навсегда. О, как мне не хотелось его отпускать! А Эдуард ласково смотрел на меня своими карими глазами, потом взял мое лицо в свои ладошки.
— Не плачь, мама, — успокаивал он. — О чем же тут плакать? Я ведь обязательно приеду на следующее Рождество. Да и ты можешь навестить меня в Ладлоу, ты и сама это знаешь.
— Да, знаю, — только и смогла вымолвить я.
— Было бы здорово, если бы ты взяла с собой нашего маленького Георга, я бы тогда научил его ездить верхом. А уж Ричарда ты могла бы полностью мне доверить, я бы о нем отлично позаботился.
— Да-да, конечно.
Я очень старалась держаться, но в голосе моем звенели слезы.
Ричард Грей обнял меня за талию. Теперь он был совсем взрослым, выше меня ростом.
— Не тревожься, я глаз с него не спущу, — пообещал он. — Но ты и впрямь должна к нам приехать. И непременно привози с собой всех моих братьев и сестер. Хорошо бы вы все лето у нас гостили!
— Мы обязательно приедем, — заверила я.
И повернулась к Энтони, но не успела даже начать перечислять то, что меня беспокоит, потому что брат сразу меня перебил:
— Ты уж поверь, дорогая сестрица, мы отлично о себе позаботимся. И на следующий год я непременно доставлю тебе Эдуарда целым и невредимым. Не беспокойся: я не брошу его даже ради Иерусалима. Я не покину его до тех пор, пока он сам мне не прикажет. Ты довольна?
Я кивнула, смаргивая с ресниц слезы. Новая тревога возникла у меня в душе после этих фраз: а что, если Эдуард возьмет и отпустит Энтони, разрешит ему путешествовать? Мне показалось, что всех нас накрыла темная тень.
— Сама не знаю, что со мной творится, — призналась я брату, — но почему-то я страшно боюсь за Эдуарда; этот страх охватывает меня каждый раз, когда приходится расставаться с вами троими. Если бы ты понимал, чего мне стоит отпускать от себя Эдуарда.
— Я буду беречь его как зеницу ока. Не пожалею даже собственной жизни, — очень серьезно произнес Энтони. — Этот мальчик мне дороже всего на свете, и пока я рядом, с ним ничего плохого не случится. Даю тебе слово.
Энтони поклонился и направился к дверям. Маленький Эдуард в точности повторил изящный поклон своего дяди, а Ричард еще и кулак к сердцу прижал, что означало: «Я тебя люблю».
— Будь счастлива, — обернувшись на пороге, добавил Энтони. — И не переживай: я же пообещал, что буду беречь твоего мальчика как зеницу ока.
И они ушли.
ВЕСНА 1479 ГОДА
Мой малыш Георг родился слабеньким и хрупким, а на втором году жизни вдруг и вовсе стал хиреть. Врачи никак не могли понять, что с ним. Няньки в один голос советовали каждый час кормить его овсяной кашей и молоком. Мы попробовали этот рецепт, но сил у Георга не прибавилось.
Его старшая сестра Елизавета, которой уже исполнилось тринадцать, приходила к нему каждый день и подолгу с ним играла: помогала ходить, держа его за крошечные ручки, рассказывала всякие сказки и занимательные истории — в общем, делала все, лишь бы Георг проглотил хоть одну лишнюю ложечку каши. Но даже Елизавета заметила, что братик совсем перестал расти и все больше слабеет, а его маленькие ручки и ножки напоминают палочки.
— Нельзя ли выписать хорошего врача из Испании? — обратилась я к Эдуарду. — Энтони уверял, что среди тамошних мавританских лекарей есть настоящие мудрецы.
Эдуард тоже выглядел усталым от беспокойства и огорчения, он очень тревожился о своем милом сынке.
— Выписывай кого хочешь и откуда хочешь, любовь моя, — ответил он. — Но все же наберись мужества. Наш малыш всегда был очень хрупким. Он и родился-то крошечным. Ты и так сделала все, что могла, позволив ему прожить с нами так долго.
— Не говори так. — Я решительно помотала головой. — Георг непременно поправится. Вот наступит лето, и он поправится. Уж летом-то наверняка!
Я часами просиживала в детской, держа Георга на коленях и ложку за ложкой вливая ему в ротик жидкую кашу. То и дело я прижималась ухом к его грудке и слушала слабое трепетание сердечка.
Мне все твердили, что Господь и так благословил нас, подарив двух сильных, здоровых сыновей и обеспечив наследование трона Йорков. Но я этих глупых утешителей даже взглядом не удостаивала. Я нянчила маленького Георга отнюдь не потому, что он был наследником дома Йорков. Просто я очень его любила. Я вовсе не стремилась к тому, чтобы он стал прекрасным принцем. Я хотела одного: пусть он вырастет сильным и здоровым.
Это был мой мальчик, и я не могла допустить его смерти, к тому же совсем недавно ушла от нас его сестренка. Я не могла допустить, чтобы Георг умер у меня на руках, как дочка умерла на руках у моей матери, когда они обе вместе покинули меня. Я почти не оставляла детскую в течение дня и даже ночью то и дело заходила посмотреть, как Георг спит, но уже было ясно: ни здоровее, ни сильнее мой малыш не становится.
Однажды мартовским днем я сидела с сыном в кресле-качалке и баюкала его, тихонько напевая какую-то глупую полузабытую песенку времен моего детства — старую бургундскую колыбельную.
Мальчик уснул, и я замолчала, перестала качаться и замерла в полной тишине, окутанная каким-то странным покоем. Потом машинально приложила ухо к груди сына с целью в очередной раз послушать слабое биение его сердечка и… ничего не услышала. Я почти прижалась щекой к его носику, к его губам, надеясь почувствовать теплое младенческое дыхание, но не ощутила даже самых слабых колебаний воздуха. Мой маленький Георг по-прежнему лежал в моих объятиях, теплый и мягкий, точно певчая птичка, но его здесь уже не было. Он ушел от меня. Я его потеряла.