Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он не помнил, долго ли так просидел в тяжком своем оцепенении; но когда отнял наконец от лица руки, солнце уже скрылось за лесом, над его черными вершинами дотлевала кромка зари, а в темнеющем небе замерцали редкие звездочки.

Он тяжело поднялся, накинул на плечи свитку и вышел из хаты прочь.

Она бежала через перелесок, не разбирая дороги, ничего не видя от слез — совсем как в то недавнее воскресенье, когда у нее мучительно открылись глаза на Данилино вероломство. Но теперь все было много тяжелее и безысходнее, чем тогда. Тогда се ее отчаяние, по существу, сводилось к полудетской обиде, к уязвленному самолюбию отвергнутой девушки, которой предпочли ту, что была со всех сторон хуже, но зато могла похвалиться «высоким родом». Ну, еще ехидное злорадство подруг, и боль обманутой мечты. Все это, конечно, было и горько и обидно, но, по большому счету, не так уж и страшно.

Теперь же она чувствовала, что земля уходит у нее из-под ног, что иссякают последние силы, которые она черпала прежде из благодатного и чистого источника, теперь навсегда закрытого для нее. Ясь был не только старым другом; за эти долгие годы он успел стать частью ее самой, частью неотрывной, неотделимой. Казалось немыслимым, невозможным, чтобы эта часть вдруг взяла и предала ее. Нет, в глубине души она понимала, что Ясь ее не предал, знала, как мучительно далась ему эта ложь о том, что он ее больше не любит, и что лишь тревога о ее будущем заставила его сказать эти горькие слова. Но мог бы, по крайности, прежде у нее спросить! И она бы ответила со свойственной ей горячностью, что ее не страшат никакие невзгоды, и никогда она его не покинет.

Но он, не спросясь, решил все по-своему. Она знала, каким упрямым и каменно-твердым может быть Ясь, когда убежден своей правоте. И пусть он по-прежнему любит ее — разве легче ей от этого, зная, что никогда он больше ей об этом не скажет?

Куда она бежала? Она не задумывалась об этом — ноги сами несли ее к Елениной отмели. Она позабыла и про Янкины запреты, и про гайдуков, которые могут подстерегать ее там. У нее не было мысли сделать ему назло, просто это было с детства дорогое ей место, куда она привыкла прибегать со своими большими и малыми бедами. Там, стоя на низко вымытом небольшом обрыве, глядя, как набегают на желтый песок легкие волны, как мерцает на солнце водяная рябь, вспоминала она о той далекой страшной беде, что постигла некогда их Длымь. Порой видела она мысленным взором прекрасный и строгий лик праматери Елены, что укоряюще качала головой. И ей бывало стыдно, когда вспоминала она, сколь ничтожны ее мелкие напасти в сравнении с настоящей бедой. И с этим стыдом у нее отчего-то просыхали слезы, уходили обида и гнев, и делалось на душе легко и покойно.

Теперь над Елениной отмелью лепетали березы, гасли в речных водах золотисто-алые блики заката. Как давно, казалось, не приходила она сюда! Тогда деревья еще были окутаны легкой зеленой дымкой, теперь же листва стала густой, насыщенной, взрослой. Почти сравнялись цветом, столь различные прежде, береза и граб, ветла и рябина.

Она подошла к своей березке, коснулась пальцами тонких веточек. Деревце совсем уже оправилось от давнего увечья и теперь шелестело на ветру живой листвой, не отставая от здоровых подруг. Ветерок развевал, слегка теребя, растрепанные концы повязанной вокруг березки холщовой ленточки, добела выцветшей на солнце.

Ей вспомнилось, как почти год назад она подвязала этой ленточкой — тогда еще цветной, голубой — безжалостно сломанное деревце. Это было в тот самый день, когда Ясь отдал ей, спасшей от погони беглую крепостную девушку, золотые колты праматери Елены. Эти колты она хранит все в той же берестяной табакерке, в надежном уголке за печкой. Ей и в голову прежде не приходило когда-нибудь их надеть — и вовсе не из опасения, что могут отнять или украсть, о чем в свое время предупредил ее друг. Просто чувствовала она, что не пристало ей таскать повсюду своих древних хранителей, трясти ими где ни попадя у людей на глазах. Да и как их носить? В уши вдеть, навроде сережек? Она как-то примерила тайком от всех — красиво вышло, спору нет, да только уж больно неловко: тяжелые они, мочки тянут.

Да и носили их, как ей откуда-то смутно помнилось, совсем по-другому: вроде бы к вискам крепили, к венчику налобному, на узеньких плетеных лясках. Такую ляску и поныне запросто выплетет любая девчонка-шестилетка. У нее и у самой полным-полно таких лясок, сплетенных еще в детские годы. Так что на крайний случай у нее нашлось бы, на что повесить колты. Да вот никак до сих пор не сподобилась на лясках примерить: то было недосуг, то народу полна хата, а как выдавалась свободная минутка — отчего-то сразу из головы вылетало.

А теперь вот незнамо с чего припомнилось. Ах, праматерь Елена! Пожалей свою крестницу, посоветуй, как ей быть и что делать…

В последнее время Юстин Галич стал все чаще наведываться в корчму. Не оттого даже, что так уж любил выпить — хотя и этот грех за ним тоже водился, что тут и говорить! Но так тяжко и тревожно было теперь в Галичевой хате, что хоть беги прочь, куда глаза глядят, только бы на вольный воздух… Да что он, в самом деле, нешто и хмельной угар вольным воздухом ему чудится после гнетущей этой мрачной тревоги, что висела под потолком, словно свинцовое дыхание близкой грозы?..

Старик толкнул тугую дубовую дверь. Она подалась привычно-тяжело, нехотя заскрипела. Темная корчма встретила его кислыми хмельными парами и неровным гулом голосов. За столами сидели все старые знакомые, друзья и соседи: Тарас, Ленька, седоусый Халимон. Все они радостно окликали старого приятеля, махали руками, зазывая каждый к себе. Возле окна сидели за полуштофом двое ольшаничей — они тоже кивнули вошедшему. Кивнули сухо и как будто даже виновато — они доводились какой-то родней злополучному Даниле Вялю, обидевшему Юстинову внучку.

А за стойкой стояла, кивая и улыбаясь, шинкарка Бася. Она тоже поманила Юстина рукой. Привычная улыбка на ее губах казалась приклеенной, а глаза были озабоченными, почти испуганными. С каким-то нездоровым любопытством, смешанным со страхом, указала она подошедшему Юстину на одного из тех, кто сидел за столами — на высокого парня, что в одиночестве горбился над штофом в самом дальнем углу. Юстин и сам вздрогнул, узнав его; вот уж кого никак не ждал и не желал увидеть он здесь! Мурашки побежали по старой спине, когда разглядел он, что вдруг сталось с недавнем красавцем. Еще вчера ладный и стройный, теперь он казался просто длинным, неуклюже-костлявым. Под наброшенной бурой свиткой острыми углами выпирали плечи, по-мертвому неподвижно свисали пустые рукава. И русые кудри уже не вились ковыльной волной — неопрятными космами спускались на шею.

— Гость мой новый, — зашептала Бася, прикрывая рот ладонью. — Не знаю, право, что с ним и делать, как бы до беды не дошло… И кто бы мог подумать: добрые люди звали — не шел, а тут вдруг — здрасьте! — является, никем не званный, и глушит теперь по-черному, аж глядеть страшно…

— Эй! — разнесся вдруг по всей корчме сухой и как будто надтреснутый голос, такой знакомый, и при этом пугающе чужой. — Иди сюда!

Это сидевший в углу парень поднял отяжелевшую голову и теперь в упор глядел на Юстина — из-под густых бровей, из-под спутанного припотевшего чуба.

— Это ты… меня кличешь? — спросил, заикаясь, потрясенный старик.

— Нет, святого Петра! — отозвался тот. — Присядь да выпей со мной, тут еще довольно осталось.

Юстин потом и сам не мог понять, отчего вдруг послушался Янку. Он был настолько потрясен, что не обратил внимания даже на Янкину фамильярную непочтительность, с какой тот окликнул его, почтенного старого человека, да еще и на «ты», чего никогда бы не позволил себе на трезвую голову.

— Ясю… Да что с тобой? Ты ли это?.. — только и смог вымолвить старик, подойдя вплотную.

— Что, нехорош такой? — усмехнулся Янка. — Горе-то, деду, одного рака красит. Эй, хлопчику! — остановил он пробегавшего мимо Абрамку, Басиного сынка. — Принеси-ка еще калишку!

64
{"b":"259414","o":1}