Горюнец нес ее домой той же дорогой, какой они шли с дедом Василем много лет назад. Он шел этой тропой всего один раз и очень давно, и все равно чувствовал себя так, будто хорошо знает этот путь. Как будто расступались перед ним могучие сосны, раздавался темный кустарник, открывая дорогу; нога ступала уверенно, не кололи ее ни рыжая опавшая хвоя, ни острые сучки, ни старые сосновые шишки.
И все же неспокойно было у него на душе. Вроде все обошлось, но как знать? В тот раз тоже как будто сперва ничего не случилось, а потом пошли беда за бедой.
Теперь он шел подсохшим болотцем, в которое в этом месте выродилась страшная Мертвая зыбь. Топь здесь не грозила ходоку; вода выступала лишь кое-где, окруженная подплывшим, чуть вязким торфом, над которым клонились острая осока да жесткий гремучий тростник. Тропа, по которой шел Горюнец, была почти сухой и очень удобной — широкой, гладкой, приятно ласкающей ноги, и над нею нависали, кудрявясь, густые заросли малины и ее неразлучной подруги — жгуче-бодрящей крапивы. Славное это было место, уютное. Оно не было ему незнакомым — он уже бывал здесь не раз. Да и вообще люди здесь бывали нередко, а когда-то, в стародавние времена, вероятно, даже и жили. Растущая здесь малина определенно была садовой, хоть и давно одичавшей; это было видно по более кудрявой листве, чем у совсем дикой, по обилию мелких шипов, которыми опушены были молодые побеги, намного гуще, чем у лесной, да по крупным мясистым ягодам. Сейчас, конечно, о ягодах не было еще и помину: малина только цвела.
— Здравствуй, молодец! — окликнул его чей-то добрый спокойный голос.
Он обернулся: меж кустов, поспешая, не по-старчески легко шла к нему бабка Марыля, в темной опрятной паневе, в широком опрятном переднике и в платочке, таком белоснежном, что он казался даже чуть голубым. На руке у нее висело старенькое лукошко — как заметил Янка, то самое, с которым всегда ходила за травами бабка Алена.
— День добрый! — приветствовал он старуху.
Горюнец подождал, пока бабка Марыля выйдет к нему на тропу, и пошел дальше рядом с нею, приноравливаясь к ее мелкому шагу.
— Оттуда идешь? — спросила ведунья, кивнув назад и слегка боязливо понизив голос.
— Откуда вы знаете? — вздрогнул Янка.
— Сквозь воду святую увидела, как же еще? — засмеялась бабка. — Забрели вы больно далеко; в эту пору люди в такую глушь не заходят, — пояснила она потом.
Какое-то время они помолчали, а потом ведунья вновь подступила к нему с расспросами.
— Ну и как сходили-то? — допытывалась она.
— Да кто ж его ведает — неясно пока ничего, — вздохнул Горюнец.
— А девчина твоя, как я погляжу, совсем умаялась, — ответила старуха, взглянув на спящую девушку.
— Э, бабусь! Теперь-то она еще ничего, а поглядели бы вы, что с нею давеча было!
— Никак, сомлела? — догадалась Марыля.
— Врагу не дай Боже так сомлеть! Я уж думал было, что и вовсе она… мир наш оставила. Холодная была вся, точно льдинка, и как свечка, желтая…
— Так и должно быть, — спокойно ответила ведунья. — Великий идол взял у нее силу. Не пугайся только: скоро вернет назад. Ты, Ясю, на дыбы-то не вставай: ничего худого девчине твоей не сделали. Т а м и своей силы довольно, да только спящая та сила была, закаменелая. И разбудить ее могла только живая сила человека.
— Знал бы — ни в жисть бы ее туда не повел! — бросил Янка.
— Потому и не знал, — улыбнулась ведунья. — А ты, видно, и позабыл, какая беда ей грозила — с другой-то стороны? Да и вам всем с нею вместе?
— Кабы не та беда… — вздохнул Горюнец.
— Вот то-то и оно, что «кабы»!
— Но почему, почему именно она? — не унимался Янка. — Зачем у нее силу брать? Почему не у меня?
— А много ли у тебя той силы осталось, чтобы еще и брать? — снова зорко поглядела на него ведунья.
И, немного подумав, заявила:
— Я, хлопчику, вот что думаю: тут до хатки моей близенько, неси-ка девчину туда. А там и погутарим.
И они двинулись: ведунья легкой ровной походкой семенила впереди, хлопец шагал следом. Марыля, правда, не внушала ему столь благоговейного трепета, как в былое время бабка Алена, но все же вызывала-таки определенную робость: возле нее он чувствовал себя совсем мальчишкой, хотя ростом был выше более чем на голову.
Марылина хатка и в самом деле была недалеко, просто этой дорогой Янка к ней еще не ходил. Даже не брал в голову, что можно и так добраться. И теперь жалел, что не брал: тропка была уютная, и идти по ней было легко, хоть и вилась она меж кустов.
Пересекли они, кстати, и то русло, через которое Леся так боялась лететь на веревке. В этом месте оно вновь обернулось мирной пологой долиной, заросшей снытью и таволгой; от ее кремовых соцветий, похожих на кучевые облака, исходил томно-сладкий дурман. И грозный бурлящий поток опять стал безобидной мелкой речушкой — перешли ее по камушкам, не замочив даже ног.
А в темной хатке после яркого света у него с непривычки заплясали в глазах цветные круги и пятна, в нос ударил сухой и свежий дух пряных растений.
— Клади ее туда, на лавку, — распорядилась бабка Марыля.
Горюнец бережно опустил девушку на вытертую медвежью шкуру. Она сладко вздохнула во сне и слегка ворохнулась, устраиваясь поудобнее. Янка облегченно встряхнул руками: хоть и была не тяжела на вису, а руки, однако ж, затекли.
— Умаялся? — участливо спросила ведунья. — Да ты присядь, отдохни.
Он послушно опустился на медвежью шкуру — здесь же, возле спящей девушки. Не отрываясь, он глядел на ее опущенные густые ресницы, нежно-бархатные полудетские щеки, чуть тронутые персиковым румянцем, на полуоткрытые розовые губы, похожие на лепестки цветов. Голова запрокинулась, открыв нежное прозрачное горло, совсем белое рядом с густо-янтарным загаром лица и особенно — тонких, изящных, уже девически округленных рук, открытых до локтей. И — странное дело! — теперь он не испытывал отчего-то того необоримо страстного напряжения, что охватило его тогда, возле оврага; чувствовал только безмерную к ней нежность и отчетливо знал, что это — е г о девушка, врученная ему Великим идолом и самой жизнью, и теперь до последнего часа его долг — защищать и беречь ее.
Он осторожно взял в руки полураспущенный кончик ее длинной роскошной косы, что прихотливо вилась по медвежьей шкуре; задумчиво пропустил меж пальцев упругий волос. Вот ведь как странно: Лесины косы ему всегда казались темными, а вот сейчас, на выцветшей тускло-бурой шерсти, они кажутся очень яркими, почти в тон красного дерева.
— Да будет тебе девке косу щипать! — окликнула его старуха. — Ишь, притулился!
Она уже ставила в печь горшочек с водой.
— А ты прав, солдатику, — добавила она. — За такую девчину и впрямь суда людского не побоишься!
— Откуда же вы, бабусь, про суд людской знаете? — вскинул брови Янка.
— А что ж по-твоему: коли в лесу живу, так ничего и не ведаю? Слухом-то, милок, земля полнится, а у меня много всякого люду бывает. Ты сам поди послушай по селам, по застянкам — все про вас только и говорят! Так и заливаются про солдата дошлого, что девку глупую ко греху клонит. Родич-то молодой — брат он ей или кто там, уж не припомню! — шибко тебя не любит. Рассказывал мне кто-то, как вы с ним на троицу схлестнулись из-за Алены вашей. И хлопца того я знаю — колено ему правила, подлетком тогда еще был.
— Да и я помню! — отозвался Янка. — В овраг он тогда упал, я его оттуда вынес. Забыть он мне теперь этого не может, ровно обиду какую я ему нанес! Что же мне было — в овраге его бросить? Чего уразуметь не могу…
— А что ж тут и разуметь-то? — пожала плечами ведунья. — Ты на себя погляди и на него! Тебе хорошо дивиться: ты свои брови черные да очи синие только и видишь, как в воду глядишь, а он на них день целый любуется, да все со своими равняет. Ты вот и в солдатах побывал, и хвороба тебя источила, а вот погляди-ка: тебя все любят, девки да молодки за тобой хвостом вьются, а ему, едва ли не первому на селе работнику, жену покупать пришлось — не обидно ли? Да и те годы вспомни: ты уже на возрасте, статный, рослый, а он — малец мальцом, ручки хилые, грудка цыплячья; каково ему было видеть, как ты на плече бревна носишь, сено копнами на воз мечешь? И в овраге то же: он сам выбраться не сумел, а ты — взвалил на спину, что куль муки, да и понес — не обидно ли?