Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В дождливую погоду

Осень была переменчива. Вначале долго стояла теплая погода, и началось вторичное цветение трав, потом заладили дожди, а после них, как вестники предзимья, ударили морозы — по ночам каменела земля, и лужи стягивались хрупким ледком, и вдруг снова — сухие яркие дни с листопадом.

Команда пожарного катера готовила судно к зимовью: чистила палубное оборудование и штурманскую рубку, убирала инвентарь, смазывала солидолом механизмы в машинном отделении, зачехляла лафетные стволы. Навигация для матросов прошла удачно — всего два раза пришлось потрудиться: в июне откачивали воду из затонувшего буксира, а в конце лета тушили дровяные склады — тот объект немного доставил хлопот — штабеля бревен находились в конце причала среди бочек с мазутом, и огонь грозил перекинуться на горючее, но пламя вовремя отсекли пеноводной струей из кормовой пушки, а потом вместе с портовыми рабочими потушили и основной очаг.

Как только катер поставили на прикол, капитан и стармех, распрощавшись, покинули судно, а матросам до ледостава предстояло кантоваться на случай непредвиденных обстоятельств. Дежурили поочередно: сутки работали — двое отдыхали. В одну смену заступали молодые матросы — эти ребята над времяпрепровождением голову не ломали — торчали в каюте, гоняли шары на бильярде, смотрели телевизор, вспоминали лето, рыбную романтику, девчонок в клубе из соседнего металлоремонтного завода. В другую смену дежурили пожилые мотористы Никитич и Палыч, оба эксперты по части разных механизмов, фронтовики, которых связывала тесная дружба — у стариков дежурство проходило в крайнем драматизме — они жили прошлым; для них война не кончилась — вернее, давно прошла, и после нее немало всего случилось, но те четыре года перевешивали все. Теперешняя жизнь для них — всего лишь однообразные будни, а те далекие годы — настоящие суровые испытания, настоящая жизненная правда. У них были свои, особые мерки ценностей — потому и судили обо всем с высоких позиций человечности, и отметали все мелкостное, наносное, проходящее. Что особенно обижало стариков — молодежь от их разговоров отмахивалась, все, кому было меньше тридцати, смотрели на войну как на далекую забытую историю.

Никитич был спокойный, обходительный, с низким гулким голосом, на его грубоватом лице сохранилась детскость — и не только на лице, но и в душе — он с удовольствием возился с детьми и собаками.

— Я люблю детишек, — говорил. — Помниться, в Берлине был случай. Наша часть только заступила в город. Кругом развалины дымятся. Мы выбивали немцев из одного дома, вдруг слышим плач: «Мутер! Мутер!». Смотрим, на улице под перекрестным огнем годовалый ребенок… Ну я обратился к взводному: «Разрешите, товарищ лейтенант?». Подполз, взял ребенка, притащил в укрытие… Вот так и получается, война войной, а дети расплачивались. Сколько их, сирот-то, осталось. Дети, они ведь везде дети.

Палыч считался сложным человеком, правдолюбцем, который все осматривал критически, выслушивал с недоверчивым прищуром, в людях ценил здравые мысли — ему лучше было не докучать по пустякам. Случалось, молодой матрос начнет показывать силу — выжимать ящик с песком, Палыч сразу бурчит:

— Постыдно бахвалишься. Не в силе дело, а в навыке… На фронте не такие здоровяки ломались. Бывало, ночной марш-бросок километров двадцать. Запас патронов брали не по четыре сотни, а по шесть и гранат побольше. Вот тогда и проверялся человек. Смотришь, один — косая сажень, уже язык на плечо повесил, а другой — этакий хилый, невзрачного вида, оказался двужильным.

Никитич прошел автоматчиком до Берлина, имел десяток шрамов — отметин ранений. Палыч сильно хромал, у него были прострелены ноги — он служил десантником.

В теплые дни старики покуривали на палубе.

— Люблю сухие деньки, — вздыхал Никитич. — Кажись, такие же стояли, когда мы форсировали Днестр. На переправу налетели «мессеры», и одна бомба угодила в паром. Спаслись только двое: один паренек с Урала, да я…

— …А нашу группу однажды забрасывали на один мыс в Северном море, — говорил Палыч. — Да, значит… Перед рассветом шли на катере. Шли в тумане на малых оборотах… Группа была небольшая, человек десять, но ребята все отборные, бывалые. И что ты думаешь?! До места высадки оставалось мили три, не больше, и нас засекли. И ударили из орудий. Один снаряд попал в катер, и он прямо на глазах развалился пополам. Меня взрывной волной отбросило на сотню метров. Вынырнул, смотрю — вокруг обломков горит разлитое горючее, и там кто-то из наших барахтается. «Поднырни!» — ору, а он, как факел, уже без сознания… Ну, поплыл я, значит, к берегу. А куда плыть-то? Кругом туман, и на берегу немцы. «Ну, — думаю, — доплыву до берега, а там, укрываясь, как-нибудь доберусь до наших…» На третьи сутки добрался… вначале километров пять отмахал в ледяной воде, потом карабкался по осклизлым скалам и хляби. Добрался, одним словом…

После листопада погода установилась ветреная, начались дожди, продолжительные, беспрерывные; сточные люки не справлялись с массой воды, и местами в порту заливало подвальные помещения. Никитич и Палыч отсиживались в каюте при тусклом свете керосиновой лампы, от качки по стенам прыгали тени, слышались хлесткие удары волн о корпус.

— Люблю дождь, — говорил Никитич, глядя на иллюминатор, где били потоки воды. — Помнится, раз в такую вот погоду взводный послал меня отвести «языков» в штаб. «Языков» было двое: солдаты… один пожилой, другой молодой… Инструкцию взводный дал такую: «Если один побежит, стрелять в ногу стоящего рядом и догонять того…». Шли мы перелесками, по топям. Немцы впереди, я за ними, в трех шагах… Дожди лили вроде нынешних… И вот вижу, немцы что-то переглядываются. Ну я прикрикнул, автомат взял на изготовку. И, скажу тебе, все ж упустил момент. Пожилой нырнул в кусты и побежал. «Стой!» — заорал я и дал очередь в воздух. Потом направил автомат на молодого, а он, понимаешь ли, бросился на колени и в рев. «Мутер! Мутер!» — бормочет и руки то к сердцу прижмет, то над головой вскинет, то ко мне протянет. Говорит: «У тебя мать, и у меня мать». Я малость по-ихнему уже научился разбирать… И вот как так получилось, до сих пор в толк не возьму, непроизвольно нажал я на спуск и прошил его очередью. Да… Так вот получилось… И того, пожилого немца не догнал. В общем, трибунал мне грозил, да отделался «губой». У меня уж тогда награды были… И вот, помнится, сидел я на «губе», а перед глазами все видел того молодого немца… Совсем мальчишка он был-то… Умоляет меня не убивать и плачет… Вот я и подумал — зачем совершил убийство?! Одно дело в бою, другое — вот так, пленного… Кажись, я даже бредил во сне…

— Не ты его, так он тебя бы, — мрачно со злой решимостью вставил Палыч.

— Так-то оно так, но все же глупо получается. Все мы, тогдашние солдаты, были кем? Рабочими там, крестьянами… У всех были матери, жены, невесты… Вот я и думаю теперь — все ведь должны быть братьями на этой земле, а люди убивают друг друга. Вот так и получается, что правители не могут договориться, поделить что-то… Все им места не хватает, границы какие-то завели… А от кого огораживаться-то?! От таких же, как и мы, ведь верно? Иными словами, везде такие же люди, как мы… Только Гитлер и его прихвостни их одурачили, натравили на других, заставили воевать…

— Экий ты, Никитич, мягкотелый, — хмурился Палыч. — Больно разжалобился. Забыл, что ли, как они наших-то? Стариков, женщин, детей расстреливали, мерзавцы!

— Да, да, — на лице Никитича появилась боль.

— Другое дело, испокон веков люди воюют, — с гримасой напряжения продолжал Палыч. — Безусловно, это не годится. Горстка тех, наверху, не могут договориться, а страдают целые народы…

— В самом деле, — вздыхал Никитич. — Бывало, войдешь в деревню, а в ней одни трубы торчат. Раз вошли в деревушку, дома дымятся — все выжжено. И вдруг, поверишь ли, кот мяукает. Вылезает откуда-то из-под обломков. Весь в саже… и к нам… А потом еще пес какой-то появился. Обожженный, припадает на одну лапу… Увидел нас, заскулил, ползет на брюхе, хвостом виляет… И так, скажу тебе, тепло на душе стало. Свои ведь они, нашенские… А потом из лесов и люди потянулись… Снова начали обживаться помаленьку… Жизнь-то продолжалась…

72
{"b":"258263","o":1}