Он прервал себя и осмотрелся. Сколько я здесь не был? Полгода? Больше? Почему я вообще все это храню?
Почему бы мне все это не выбросить и не сделать здесь спальню?
Он на что-то наступил. Попытался не смотреть вниз. Его нога во что-то уперлась. Что это? Он закрыл глаза. Понял, что ему не надо смотреть. Он и так знал.
Красный лось-качалка.
Ее любимец.
Он сразу же открыл глаза и бросился к ее письменному столу.
Стол был в наклейках «Хелло Китти». На нем лежали книжки-пазлы с принцессами, фломастеры, брелки из детского сада, рисунки, маскарадные костюмы — он стал задыхаться, зачем я только сюда вошел! — мягкие игрушки, расчески и ленты, забавная лягушка и коллекция баночных крышек. Он быстро выдвинул верхний ящик письменного стола, где лежали фотографии ее мамы, открытки с собаками, крошечные фигурки из киндер-сюрпризов и пластмассовая лупа для насекомых.
Он выбежал из комнаты. Дверь сильно ударила по сейфу. Когда он опять вошел в гостиную, он задел что-то коленом.
— Чееееееееееееееерт! — закричал он, захлопнув за собой дверь.
Он опустился на корточки и обнял ногу, одновременно увидев отражение своего лица в стекле наручных часов.
Его глаза.
Вот они.
Наконец.
Нет, это не мои глаза, больше не мои. Они не могут быть моими!
Он долго лежал на полу.
Наконец он подумал о ее маме, которая постоянно хотела «говорить о горе».
Нет, я не хочу об этом говорить, подумал он, я никогда не захочу «говорить о» и «переживать!» Я не хочу, чтобы мне помогли, я хочу жить с этим до конца жизни, я хочу остаться в тебе, Ребекка, не дистанцироваться, ничего не контролировать. Ты должна остаться во мне, внутри всего меня. Никаких чертовых терапевтов, они только будут пытаться разлучить нас.
Хотя, с другой стороны, если бы я сейчас пошел к какому-нибудь идиотскому терапевту, я бы в принципе мог поступить так, как все остальные несчастные писатели: сочинить красивый сборник сонетов, который, конечно, номинировали бы на Августовскую премию. В сонетах бы соблюдалось все необходимое — рифма и нелепый ритм, и они были бы чудо как хороши.
А можно написать неприкрытую автобиографию «Моя Потеря». А потом продать мою мертвую дочь издательству, которое предложит самый высокий гонорар, и, как все другие писатели-психопаты, давать длинные интервью. Можно даже сделать откровенную до омерзения радиопередачу, «чтобы утешить других людей, оказавшихся в подобной ситуации, дабы дать им понять, что они не одиноки».
Отвратительно! Ребекка, пока я не говорю о тебе, ты остаешься во мне. Я никогда тебя не забуду, никогда не дам тебе исчезнуть. Даже если ты соберешь свою сумку с мышкой Молли и попытаешься попрощаться. Тогда я прибегну к контрмерам — сразу же возьму твою нестираную пижаму с кошачьей мордочкой, или твои туфли, или все твои игрушки. Или в худшем случае…
Он опять поднес часы к лицу.
Эти глаза.
Ты помнишь, Ребекка, как я говорил, что у тебя мои глаза?
Тот же серо-зеленый цвет, та же слегка овальная форма…
Но теперь не у тебя мои глаза, а у меня твои…
И когда я вот так смотрю, то вижу тебя.
Я вижу чудесного маленького ребенка, который болен и умирает, ребенка, которого по ошибке поместили в безобразное лицо взрослого, наполовину лысого мужчины. Ребенок кричит и хочет выйти.
Он еще несколько минут лежал на полу.
Обещаю тебе, Ребекка, что бы ни случилось, я сохраню тебя в себе, ты навсегда останешься в твоей комнате и внутри меня самого. Здесь, на ул. Росундавеген, 50, по которой каждые десять минут с таким грохотом проносится автобус 515 в сторону центра Стокгольма, что дребезжат окна, — ты помнишь, мы всегда об этом говорили, когда я укладывал тебя спать?
Микаель подошел к письменному столу и выдвинул ящик.
Он лежал здесь. На своем месте. Золотистый локон ее волос, который он поместил в пробирку и запечатал. У него несколько таких пробирок. Несколько локонов. Он спрятал их и запер в банковскую ячейку.
Он опять вошел в кухню и вытер слезы со щек. Черт побери, подумал он, я собираюсь жить, жить — ты помнишь, как я поклялся тебе, Ребекка, когда они отключили респиратор в больнице Астрид Линдгрен и твоя мама упала мне на руки?
Он опять подумал о ее маме, к тому моменту они не обнимались уже несколько лет, и держать ее там, в палате, было тяжело и неловко.
Я буду жить, подумал он, это просто, в этом есть смысл, я буду жить дальше.
И я буду писать, это единственное, что я умею, я опять буду писать — продолжу заниматься моим проектом о Соландере. Он опять заглянул в газету и опять несколько раз прочел одно и то же предложение: «Она говорила о том, что получила украденное письмо, написанное одним из учеников Линнея». При этом он почувствовал какую-то пульсацию, почувствовал прилив силы и желания.
Теперь. Теперь, когда книга так долго лежала без дел, почти два года, — наконец что-то произошло!
Он очнулся и посмотрел на мобильный телефон. Прошло двадцать четыре минуты.
Он опять быстро набрал номер Поля Эльмера.
— Да, алло, — раздался голос, на этот раз он звучал немного спокойнее.
— Да, привет, я тебе уже звонил, — сказал Микаель.
— Да, помню. Что тебе надо?
— Я только хотел бы… не могли бы мы увидеться и немного поговорить о том, в чем ты недавно участвовал?
— Значит, ты тоже журналист?
— Ну, я писатель, если можно так сказать. Это не играет никакой роли. Но что скажешь? Мы сможем увидеться?
Поль, похоже, думал.
— А мы не можем поговорить по телефону? — спросил он.
— Лучше бы встретиться.
— А о чем речь?
— Как я уже сказал, лучше мы увидимся и тогда поговорим. И обещаю, ни в какой газете я ничего писать не буду. Речь идет о гораздо большем, ты ведь тоже это понимаешь, тут не только одно убийство.
Поль опять замолчал.
— Гм… Что ты имеешь в виду? Почему гораздо больше?
Микаелю показалось, что внезапно в голосе Поля послышалось беспокойство, и он подумал: «Что это с ним?»
— Я знаю об этом гораздо больше, чем все остальные. Думаю, мы оба заинтересованы во встрече, — сказал Микаель. — Как можно быстрее. По-моему, нам есть о чем поговорить.
Несколько секунд Поль молчал, а потом ответил немного испуганно:
— Где мы увидимся?
35
Когда Ида и Лассе опять сели на заднее сиденье, отец и сын отхлебнули из своих фляжек.
— Малыш, — произнес сын, быстро обведя машину глазами. — Прекрасно, что ты об этом позаботился, я тебя действительно уважаю и хочу, чтобы ты это понял, но скажу тебе две вещи. Первое: волк никогда не ляжет умирать посреди дороги. Сколько бы варфарина он не получил. Должно быть, его туда положили. Разве не так?
Лассе молчал.
— И второе! — сын почти кричал. — Твоя болтовня о включенных фарах… Камер с обеих сторон достаточно, чтобы они увидели регистрационный номер сзади. А теперь скажи, пожалуйста, что бы ты говорил, если бы с нами связалась полиция?
Ида посмотрела на Лассе. Сначала он сидел молча. Потом заговорил глубоким, спокойным басом.
— Полиция не позвонит. Так они капканы не ставят.
— Что ты об этом знаешь?
— А ты что, видел камеры?
Мужчины молчали.
— И если бы они такое сделали, — продолжил Лассе, — они бы вас вряд ли недооценили. Им известно, что вы профессионалы и знаете, что сам волк вот так не ляжет.
Он продолжал немного быстрее:
— Вы что, думаете, что холодильники их патологоанатомов набиты волками? Которых они переправляют из Уппсалы и наудачу бросают вот так на забытую Богом дорогу? Думайте логично, господа, и успокойтесь.
— Но они в нем копались, — возразил сын. — Откуда тогда эти затверделости? Они что-то используют при вскрытии.
— Нет, нет. Так не бывает. Поверьте мне.
Опять стало тихо. Наконец отец успокоился, сделав глубокий вдох, и пробормотал что-то о том, что все подозрения, похоже, несколько преувеличены.