Диссиденты боролись с разными врагами, кто с КГБ, кто с литературной мафией, кто с научной. Цели были благородные, но методы использовались те же, большевистские.
Сахарову «большевизм» был чужд органически, в нем глубоко сидела мораль старой русской интеллигенции. Другое дело Елена Георгиевна: ведь ее детство прошло в элитарной большевистской среде.
В отведенное для обдумывания время на прогулке я поделился своими соображениями с моим молодым коллегой. Считал это необходимым, поскольку он волей-неволей стал «соучастником» и за мое решение будет нести ответственность перед Богом и людьми (причем самыми разными людьми, от КГБ до диссидентов). Он со мною полностью согласился.
Пришло время давать ответ, и мы вернулись в квартиру. Однако отвечать не пришлось. Андрей Дмитриевич сказал (точнее, написал), что он, посоветовавшись с Е. Г., снимает свое предложение. Вместо этого просит передать два пакета В. Л. Гинзбургу и Е. Л. Фейнбергу. Отказываться от этого я не имел оснований, более того, передать научную корреспонденцию руководству — мой долг. И все же что-то меня тревожило. Во-первых, глаза А. Д. В них опять сквозило чувство неловкости, вины, ощущение, что он делает что-то не так и сам это понимает. Во-вторых, я допускал, что злополучные «материалы» для диссидента вложены в один из конвертов и просьба просто переадресована. Неприятно было об этом думать, ибо такой типично «большевистский» прием явно не вязался с образом Сахарова. С тяжелым чувством возвратились мы в Москву.
В Москве пакеты были переданы адресатам и все прояснилось. В них было письмо А. Д. Сахарова президенту АН СССР А. П. Александрову. Письмо было открытое; Сахаров не хотел скрывать его содержания от научной общественности Союза. Это было второе письмо, первое, главное, было написано и передано раньше. Сейчас оно опубликовано, поэтому напомню лишь суть дела.
Елена Георгиевна к тому времени уже перенесла инфаркт и нуждалась в лечении. Курс лечения (включая, возможно, операцию на сердце) хорошо поставлен в США и, разумеется, гораздо хуже у нас. Решено было поехать в США, тем более, что там находились дети и мать Елены Георгиевны (дети эмигрировали в США раньше), свидание с ними, естественно, также было желательно. Однако разрешение власти не давали, и Сахаров собирался объявить голодовку. Были сформулированы условия: А. Д. Сахаров кончает голодовку и отказывается от общественной и политической деятельности (оставляя только научную), если власти разрешают Е. Г. поездку в США для лечения и свидания с родственниками.
Здоровье Андрея Дмитриевича к тому времени было сильно подорвано, сердце его также нуждалось в лечении и уходе. Голодовка была связана с риском для жизни — его жизни.
Вопрос ставился так: не объявлять голодовку — подвергать риску жизнь Елены Георгиевны; объявлять голодовку — рисковать его жизнью. Проблема драматическая, но чисто семейная, и грех было бы в нее вмешиваться посторонним. Но… в нашей стране и в наших условиях она приобрела общественное и даже политическое звучание. (В нормальных условиях проблемы вообще не было бы: поездка в другую страну для лечения — обычное дело и связано оно только с финансами, которых в данном случае было в достатке.)
Сахаров принял решение — голодать. Решение благородное, мужественное; ради любимой женщины он готов был пожертвовать и общественной деятельностью, и политической, и здоровьем, и даже жизнью. Елена Георгиевна говорила потом, что она была против такого решения, отговаривала его голодать, но Андрей поступил как мужчина и настоял на своем… Все так, но все же, все же… Если уж Елена Георгиевна, действительно, чего-либо хотела, Андрей Дмитриевич поступал соответственно.
Письмо А. П. Александрову было передано. Кроме того, в пакетах оказались и «материалы», судя по всему, те самые, которые я отказался передать (мои опасения, увы, подтвердились). Была просьба (уже не ко мне) передать их имярек для оповещения международной общественности с целью: она (международная общественность) всколыхнется, «надавит» на Правительство СССР и оно (Правительство СССР) разрешит Елене Георгиевне поехать в США для лечения и свидания с родственниками.
Передача «материалов» для зарубежной прессы по тогдашним законам — политическая акция, в которой нам (участникам) уготована роль бессловесных «связных». Как быть — обсуждали все вместе и единодушно решили — не передавать.
Аргументы были разные. Во-первых, сама идея — голодовкой вызвать давление «международной общественности» на правительство СССР — казалась не серьезной. Близилось время перемен и это чувствовалось как в Союзе, так и за рубежом. Вряд ли «международная общественность» в этой ситуации будет серьезно вмешиваться в семейные и медицинские проблемы Елены Георгиевны.
С моей точки зрения, такой «ход конем» через международную общественность вообще походил на политическую авантюру большевистского характера.
Решение всех проблем (включая статус Сахарова), на самом деле, целиком зависело от событий в СССР. В этой связи голодовка вообще представлялась нецелесообразной. Примерно эти соображения изложил Е. Л. Фейнберг в своем письме Сахарову.
Конечно же, все мы не сочувствовали решению голодать, очень не хотелось, чтобы здоровье и жизнь Андрея Дмитриевича подвергались опасности. Хотелось отговорить его от этого решения. Понимали, конечно, что без поддержки Елены Георгиевны отговорить не удастся, но все-таки…
Во-вторых, были аргументы и иного плана: возможные преследования «связных» со стороны КГБ, осложнения с руководством института и т. п.
Для меня решающим было нежелание участвовать в политической авантюре, хотя бы в роли «связного». Кроме того, я ведь уже отказался взять с собой этот материал и все же фактически именно его был вынужден передать; это нечестно. Мне было стыдно и грустно. Тут я вспомнил взгляд Андрея Дмитриевича, когда он давал мне пакет. Он тоже понимал, что это нечестно и ему тоже было стыдно и грустно. Все стало ясным и напряжение уступило место ощущению взаимопонимания.
Дальнейшие события хорошо известны. В апреле 1985 г. (после смерти Черненко, но до Пленума) голодовка началась. Международная общественность была об этом оповещена (по каким-то другим каналам), но отреагировала вяло — не до того ей было. Советская научная общественность отреагировала, как обычно, — пассивно. В апреле же 1985 г. состоялся исторический Пленум; генсеком стал М. С. Горбачев. Голодовка продолжалась до осени (разумеется, в больнице с применением искусственного питания). В октябре 1985 г. Елене Георгиевне было разрешено поехать в США «для лечения и свидания с родственниками», и вскоре (примерно через месяц) она уехала на полгода.
В ноябре 1986 г. произошел телефонный разговор А. Д. Сахарова с М. С. Горбачевым и в декабре Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна были уже в Москве. Какую роль в этой цепи событий играла голодовка — не берусь сказать. Думаю, что решающим был приход к власти М. С. Горбачева и выбранный им новый политический курс.
В Москве Сахаров окунулся в общественную и политическую деятельность. Это не было нарушением слова, поскольку Горбачев сам рекомендовал ему продолжить общественную деятельность.
Встречи с Андреем Дмитриевичем в Москве были редкими и беглыми — он был занят политикой. Встречи были теплыми, дружескими, ощущение «взаимопонимания без слов» у меня сохранялось. Однако таких долгих задушевных бесед «про науку», как тогда, в Горьком, не было, а теперь уже и не будет.
Общая теория эволюции Природы, та самая, которая в Горьком казалась такой близкой и понятной, так и не была создана.
А. Е. Шабад
Народное достояние
(как не хоронили Сахарова)
Нижеприведенный текст написан для стенгазеты сразу после похорон Андрея Дмитриевича Сахарова по свежим впечатлениям. Я постарался зафиксировать то, чему был уникальным свидетелем.
Прощание — в Доме союзов, похороны — на Новодевичьем кладбище, три Звезды Героя — перед гробом на подушечках. Все это было с ходу отклонено Еленой Георгиевной Боннэр. (Места, связанные с именами совсем других людей, не принятые назад награды.)