А я знал его совсем молодым, с современной точки зрения — мальчишкой.
1941 год. Университет из Москвы переместился в Ашхабад. Из наших городских квартир мы переселились в ашхабадские общежития.
Признаюсь, я забыл, на какой улице жили мы, физики. Но вот соседа своего запомнил: это был Андрюша Сахаров, медлительный, спокойный юноша курсом старше меня.
Как жаль, что мы не ведем дневников. Ведь были же интересные истории, небанальные разговоры, но, увы, память донесла лишь малую толику того, что в нее было заложено. А иногда она отказывает и передает события не совсем объективно, как это получилось с эпизодом, посвященным мне, в мемуарах самого А. Д. Но об этом после.
Итак, Ашхабад, конец сорок первого и первая половина сорок второго. Теплый, на наше счастье, город — так мы его вспоминали в мрачную свердловскую зиму, — гостеприимный, довольно сытый по тому времени. Что-то было на рынке, скажем, мацони, рано появилась зелень. Ходили в пустыню, собирали черепах, варили суп. Биологи ловили бродячих собак, и мы, физики, по субботам ходили к ним в гости на обед. О «собачьей» природе обеда знали все, это было тайной полишинеля. Уже потом отцы города, шокированные слухами о «собачьих» обедах в общежитии биологов на Подбельского, устроили скандал.
Типичный московский студент выглядел на улицах Ашхабада примерно так (это — весной и в начале лета): босой, через плечо авоська — на самом деле охотничий ягдташ, мгновенно раскупленный в местных магазинах, а в нем — кусок черного хлеба. Но мы не унывали, учились, подавали заявления в разные академии — от военно-воздушной до артиллерийской, и постепенно ряды наши редели.
Если бы не поздняя всемирная слава Андрея, я бы, наверно, забыл обо всем, что было связано с ним в эти полгода, которые своей относительной безмятежностью резко контрастировали с последующими месяцами войны.
Мы учились, вечерами ходили друг к другу в гости, бегали в пустыню. Особенных развлечений не было, но что-то находили. Шла война, у каждого кто-то был на фронте, все жили общими заботами.
Недавно мне рассказали, как описала Андрея его однокурсница: «Это был самый незаметный студент моего курса».
Незаметный? Нет. Он был скромным, как говорят теперь — не высовывался. И благородные поступки делал тихо, не афишируя их. Много лет спустя выяснилось, например, что он отдал половину продуктовой карточки студенту, потерявшему свою. Поступок не банальный для того нелегкого времени: только люди постарше, пережившие войну, оценят его по достоинству.
Была в нем некая удивительная, подкупающая наивность в сочетании с тонким умом и бесхитростной, беззащитной прямотой. Может быть, это и есть настоящая интеллигентность. Он и тогда, совсем молодым человеком, был типичным интеллигентом начала века — «чеховским интеллигентом».
Он мог, например, спокойно спросить у моего однокурсника: «Витя, почему тебя зовут Мерзким?» Вот так в лоб сказать человеку, как его за спиной называют по созвучию фамилии со словом «мерзкий»… Что это — наивность? Вопрос блаженного? Наконец, просто хамство? Или та самая горькая правда, которую всем надо по временам слышать? Андрей просто хотел обратить внимание Вити на неблаговидность некоторых его поступков. (Стоит сказать, что именно его Андрей кормил своей карточкой.)
Андрей всегда говорил правду. И блаженным тоже слыл всегда. А ведь на Руси только блаженные искони говорили правду царям. Это я к тому утверждению, что человек меняется с годами. Ни черта он не меняется! Искренность, интеллигентность, прямота, благородство — все это было в Андрее-студенте и сохранилось в нем до конца.
Он был мягким человеком, но всегда боролся за правду и в этом был непреклонен.
Мы расстались в 1942 г., после выпускного вечера — старший курс досрочно закончил университет. Андрея ждала работа на каком-то заводе, меня — Свердловск, военное училище, фронт. В конце войны — возвращение в Москву, университет, где нас, отозванных досрочно с фронта, собрал академик Д. В. Скобельцын, дабы создать первый отряд физиков-ядерщиков. Затем — выпуск и… «почтовый ящик», которым командовали П. В. Зернов и Ю. Б. Харитон (в песне пелось: «Куда телят гоняет Харитон»). С 1947 по 1953 гг. пребывал я в этом «ящике» (или, как мы говорили, «на объекте») и там снова повстречался с Андреем.
Но сначала несколько слов о том, как мы там жили.
С глубоким удивлением прочитал я в последнее время несколько мемуарных материалов, где в стиле современной «чернухи» описывается тогдашняя наша мрачная жизнь. Что-то вроде «шарашки», жесткий контроль всегда и везде, запрет на выезд, надзор вездесущего КГБ, перлюстрация писем и тому подобное в стиле романов ужасов.
Чепуха все это.
Письма просматривали, но об этом было объявлено официально. (Как будто вся остальная почта в Союзе была свободной! Да и вообще жизнь в конце сороковых — начале пятидесятых в Москве…) Многие сотрудники мотались по командировкам, некоторые месяцами не выезжали из Москвы. Чтобы поехать в отпуск, нужен был предлог. Их придумывали, и почти у всех получалось. Была, правда, проволока многокилометровой «зоны» и охрана. Но этого не видишь и не помнишь ежечасно.
А было и другое, главное.
Мы знали, что делаем дело, нужное для обороны страны. Интересная, увлекательная, великолепно обеспеченная работа, прекрасная атмосфера истинного научного творчества, хорошие, по тогдашним московским понятиям, условия жизни, материальное благополучие, кругом — нетронутая природа. Шпионов у нас не ловили, врагов народа не разоблачали, с безродными космополитами не боролись. Властям предержащим была дана команда не мешать и по возможности благоприятствовать работе и настроению людей. Что они и делали.
Почти все мы, включая и начальство, были молоды (что тоже весьма существенно), жили и работали весело и увлеченно. Например в нашей лаборатории, достаточно опасной для здоровья, сидели по 16 часов вместо положенных четырех. И никто над нами не стоял, не угрожал, не давил, не давал указаний.
Люди были подобраны по деловым — а не по анкетным, как это было модно многие годы, — соображениям. Основа коллектива — молодые, толковые, не обремененные бытом научные и технические работники. Любой начальник научного подразделения был профессионально на голову выше подчиненных. Поэтому все распоряжения по направлению исследовательской работы выполнялись беспрекословно и поддерживались не силой и страхом, а научным и нравственным авторитетом руководителей. Вместе с тем на работе сохранялся дух демократии и доброжелательности, продолжавшийся и после работы: ведь в таких производственных поселках и в быту кругом те же люди, что на работе.
Об атмосфере трудно рассказать, особенно когда речь идет об атмосфере творческой. Так вот, поверьте мне, именно такая атмосфера научного творчества, а не мрачной подневольной «шарашки», была основой нашей жизни «за проволокой». И теперь мы вспоминаем эти годы, как лучшие в нашей жизни.
И еще одно. В нашем маленьком городке чинопочитания не было. Академики на равных участвовали во всех занятиях и забавах нашей веселой молодой компании. Говорят, потом это изменилось, и чинопочитание появилось в привычных для страны формах. Но я этого уже не видел.
И вот в наш в чем-то патриархальный городок прибывают три научных группы: математики во главе с М. А. Лаврентьевым и физики — ученики и сотрудники И. Е. Тамма и Н. Н. Боголюбова.
Надо сказать, что это пополнение, небольшое количественно, сильно повлияло на интеллектуальный облик объекта, резко его подняло. Три великих ученых подобрали себе достойную свиту.
Среди них был и Андрей Сахаров — сотрудник блистательного ученого и удивительного человека Игоря Евгеньевича Тамма. Но когда в разговоре я сказал Игорю Евгеньевичу «ваш ученик Сахаров» и написал в статье «идея академика И. Е. Тамма и его ученика Сахарова», он ответил достаточно резко, что Сахаров самобытен, ничьим учеником считаться не может, что указанная мною идея как раз Сахарову и принадлежит, а он, Тамм, лишь развил ее.