Обсуждения с А. Д. сыграли внутренне очень большую роль в этой работе, а кроме того, я наглядно убедился в его интересе к весьма далеким областям науки.
Каюсь, и тогда, и позже я воспринимал А. Д. в первую очередь как великого ученого. Было просто обидно, что он тратит свой колоссальный творческий потенциал на что-то иное, кроме науки. Да и кто мог предвидеть наступление таких времен, когда Андрей Дмитриевич будет выступать на Съезде, на Верховном Совете, и мы сможем месяцами почти ежедневно видеть его на экране телевизора? (Говорят, Елена Георгиевна на панихиде сказала М. С. Горбачеву, что жалеет его: «Где Вы теперь найдете такого оппонента?»)
А. Д. никогда не обижался, когда я осторожно спрашивал, почему он занимается правозащитной и общественной деятельностью. Он объяснял свое поведение и семейными традициями (предки были священниками, учителями), и тем, что ему — при наличии всех его регалий (это было до ссылки в Горький) — грозят меньшие беды, чем другим, фактически он, мол, может до какой-то степени прикрывать собою других диссидентов. И потом, неизменно добавлял он, должен ведь кто-то начать, показать пример народу. Весь мой скепсис разбивался о его целенаправленную жертвенность — А. Д. действительно ничего не боялся! Большую роль в его интересе к общественным делам играло, мне кажется, и то, что, во всяком случае, до начала совместной жизни с Еленой Георгиевной, его интеллектуальный багаж покоился на традициях дореволюционной русской интеллигенции: с ним много занимались дома, и это уберегло его в ранние годы от литературы соцреализма, дало иную шкалу моральных ценностей. Меня поразило, например, что А. Д. мог читать наизусть Надсона, кумира студенчества времен его дедов. Как-то очень тепло он говорил о В. Г. Короленко. (Мне всегда казалось, что они во многом схожи.)
Больший интерес к современной литературе, осмелюсь утверждать, возник у А. Д. под влиянием Елены Георгиевны, которая, видимо, всегда была причастна к литературно-художественной среде. (Помню в «Юности» 60-х гг. ее публикации стихов Вс. Багрицкого и др.)
Единственный вопрос, который я ни разу не решился прямо задать, это о чувстве личной ответственности за решающее участие в создании водородной бомбы. Впрочем, случайно возникали ситуации, схожие с таким вопросом. Так, перебирая как-то только что купленные мною книги, А. Д. взял почитать на ночь «Колыбель для кошки» Курта Воннегута. (Содержание напоминать, думаю, не надо — вещь сейчас уже известная.) Утром, когда он ее вернул, вид у него был невыспавшийся, и весь день он ходил как-то особенно погруженным в себя. Я спросил его о книге, он только досадливо мотнул головой и не ответил, но когда вечером я сам ее прочел, то ужаснулся своей неосторожности — аналогии могли быть достаточно прямыми, и больше о ней не говорил. Косвенный ответ я получил и тогда, когда как-то обронил, что если бы не бомбардировка Хиросимы и Нагасаки, то третья мировая война, да и только высадка американцев в Японию принесли бы несравненно больше жертв. А. Д. очень разволновался и сказал, что никакие последующие события не могут оправдать эти бомбардировки. (Сейчас, конечно, ответы на эти и многие другие вопросы нужно искать в сборнике статей А. Д. «Тревоги и надежды» и в двух книгах его воспоминаний, изданных в США, которые, несомненно, выйдут и у нас. Делом чести для Академии наукСССР должно быть издание Собрания сочинений А. Д. Cахарова!)
Разногласия возникали и при разговорах о поддержке некоторых диссидентов, которых я знал. В то время было очень много разговоров и волнений по поводу возможности отъезда некоего X, физика по образованию, рьяно поддерживавшего все псевдонаучные завихрения. Мне казалось, что подобным людям нельзя доверять — они одним своим соучастием могут опорочить любую идею. А. Д. возражал: пусть человек путается в науке, она вообще не его дело, но если он прав в своих политических воззрениях, нужно ему помочь. И таких случаев было немало, всепрощенство А. Д. носило поистине евангельский характер! Вот пример: как-то вечером, уже в 1988 г., Елена Георгиевна рассказывала, что в Горький было прислано более четырех тысяч ругательных и оскорбительных писем — и не только от коллег. Одно письмо было особенно обидным, исходило оно от физика, которого А. Д. хорошо знал уже лет сорок. А. Д. согласно кивал головой, когда Елена Георгиевна, кипя от возмущения, говорила, что это письмо она не может забыть. И надо же было так случиться, что на следующее утро, когда мы стояли у входа в аудиторию, именно этот человек бросился радостно приветствовать А. Д. Я попытался встать между ними, но А. Д. пожал протянутую руку и спокойно заговорил. Я не выдержал и спросил у этого коллеги — помнил ли он о письме в Горький. Он как-то смешался, но А. Д., честное слово, покраснел намного больше, ему было стыдно за старого знакомого, а может быть, и за меня.
Возможно, А. Д. был единственным истинным христианином, которого я видел.
Когда, году в 1973, Елена Георгиевна и А. Д. впервые попали в древний Сионский собор в Тбилиси, они поставили и зажгли свечи у одной из икон. В те годы это еще не было принято; я, конечно, ничего не заметил, но потом как-то заговорил о Боге, о вере, о разнообразии верований среди ученых. А. Д. охотно поддерживал этот разговор, говорил о своем естественном неприятии тех или иных систем догм, но в то же время о религии как основном источнике морали народа. У него не было какого-либо однозначно выработанного отношения ко всем этим проблемам (такое состояние, мне кажется, характерно для ученых-естественников).
Не являлась при этом исключением и заповедь «не сотвори себе кумира». А. Д. с громадным, прямо сыновним пиететом говорил об Игоре Евгеньевиче Тамме, рассердился, когда я повторил какую-то довольно-таки безобидную шутку, ходившую между физиками, о И. В. Курчатове. («И неправда. Это совсем не так», — мгновенно ответил он. У А. Д., когда он сердился, голос становился высоким и тонким, а слово «неправда» являлось, по-видимому, самым резким выражением.) Он с восхищением рассказывал о невероятной выносливости Ю. Б. Харитона, о фантазии и богатстве идей Я. Б. Зельдовича, знал и при случае приводил множество историй о Я. И. Френкеле, экстраординарность которого, по-видимому, очень ценил. Но при этом все ссылки на тот или иной авторитет, даже на почти священный для всех физиков «Курс теоретической физики» Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшица, воспринимал с едва заметной, но явно скептической улыбкой. Однажды я даже услышал от него почти святотатственные слова: я сослался на статью Эйнштейна, А. Д. отодвинул книгу, задумался и сказал: «Нет, что-то не то». Долго, очень долго пришлось убеждать его, что это «то», аргументы он, казалось, просто не слышал, пока сам не пришел к выводу, что Эйнштейн прав. (Дня два я был как на раскаленной сковороде: аргументация Эйнштейна казалась мне, как всегда, безупречной, но ведь А. Д. в ней сомневался!)
А. Д. мог быть и бывал очень резок в научных спорах. На тех немногих семинарах, где мне довелось его видеть, он мог сразу оборвать выступающего, который ошибается или мешает проведению основной линии обсуждения. В политических спорах он, вероятно, бывал много мягче, понимая возможную вариативность мнений или решений, необходимость компромиссов, недопустимых в науке. В споры литературные общего плана и т. п. он старался не вступать или, если он высказывал какое-то мнение, а ему противоречили, как бы отходил, с мягкой улыбкой, в сторону.
Но вернусь к хронологической последовательности событий.
Отдых нравился как будто и А. Д., и детям, но в начале августа А. Д. настоял на отъезде, так как Дима не выполнил какое-то школьное задание и обещал сделать его именно в августе. Возможно, у А. Д. были и другие причины торопиться в Москву — я не считал удобным расспрашивать его о правозащитном движении, а А. Д. сам на эти темы никогда не заговаривал.
Вскоре после отъезда А. Д. в эту же деревушку по его устной рекомендации приехала Елена Георгиевна с сыном. При первом знакомстве мы почему-то решили, что она служит совсем по другому ведомству: ее энергичность, даже напористость, весь темперамент как-то резко контрастировали с характером и поведением А. Д. Попытки с того или иного бока выяснить истину ничего не давали, Елена Георгиевна смеялась над нашими осторожными вопросами и заходами, ни в чем не признавалась. А зимою, когда я в Москве позвонил А. Д., Люба мне сказала, что папа теперь живет на улице Чкалова.