Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Мы ведь были очень умными друг с другом, правда? — И быстро добавила — Или мне это кажется? Наверно, ты и не разговаривал со мной всерьез? Может быть, это просто твоя манера любить?

— Нет, конечно, я всегда разговаривал с тобой серьезно, — ответил я.

— Мне очень этого не хватает. Больше всего остального в наших отношениях.

— Я никогда и ни с кем больше так не разговаривал, — сказал я.

Вероятно, это было правдой, но я думал о том, как по-разному любовники вспоминают свою близость, как рушится на наших глазах иллюзия единства. Я всегда стрепетом наслаждения вспоминал те минуты — как это было однажды на побережье, — когда мы лежали, ни о чем не думая, шептали что-то и смотрели на звезду, светившую над полоской тумана. Для нее же, видно, самыми восхитительными моментами были не минуты любви, а те вечера, когда мы сидели и разговаривали, мир простирался перед нами изумительно ясным, и чай остывал, и пепельницы стояли, полные выкуренных сигарет.

— Я не разговаривала уже много месяцев. И совсем не так много смеялась. А для меня это гораздо важнее, чем ты думаешь. Мы ведь обычно смеялись над одним и тем же, правда? Даже когда я проявляла свой дурной характер, а ты был утомлен. У нас ведь чувство юмора совпадало, правда?

— У тебя не было дурного характера, — сказал я, — может быть, трудный. Иногда. Но я должен был помочь тебе.

— Но смеялись мы над одним и тем же, — настаивала Одри, — как бы все ни складывалось. Разве ты не согласен?

— Согласен, — ответил я, — но Чарльз… ведь это же один из самых веселых людей, каких я только встречал.

— О, — нахмурилась она, — я знаю, он хорош для представлений. И для шуточек в гостиной. Для любой комедии, высокой, низкой, для буффонады. Но этот юмор не для меня, я устаю от него. Он меня не веселит. В его шутках нет настоящей остроты. Чарльз был бы хорошим комиком для кино, но меня не развлекают комические античные танцы, когда я просыпаюсь утром.

— Но он прекрасный собеседник. Очень живой и…

— Не со мной, — сказала Одри. — Вероятно, мы в этом плане не подходим друг другу. Я люблю шутки, когда они произносятся невозмутимо. А Чарльз очень шумный, у него все на публику.

Мы смотрели друг другу в глаза, у меня дергалось верхнее веко.

— Хуже всего, что я скоро привыкну к этому, — сказала она. — Я привыкну к заведенному порядку, отвыкну думать. Стану одной из тех женщин, над которыми мы с тобой обычно посмеивались. Всем довольной, хорошей матерью и без единой мысли в голове.

— Ты не так устроена, — сердито сказал я.

Она покачала головой.

— Я сама убеждаю себя в этом, но пари держать не стала бы.

— Надо взять себя в руки.

— В этих делах никому не удается держать себя в руках.

— Этот твой проклятый фатализм… — вырвалось у меня.

Одри улыбнулась.

— Я помню, как ты обычно ругал меня за него. Это было давным-давно.

— Если бы я мог, я выбил бы его из тебя и сейчас.

— Ты единственный мужчина, который мог бы это сделать, — сказала она. Она смотрела на меня и улыбалась, зрачки у нее расширились. — Если кто-нибудь может меня встряхнуть, так это ты.

— Ты хочешь сказать…

— Если бы ты захотел, ты мог бы мне помочь.

Я помедлил в поисках слов, которые прозвучали бы нейтрально.

— Это не так просто.

— Ты хочешь сказать, что тебе это было бы тяжело. Но ты не влюбился бы в меня опять. Как ты думаешь?

— Я был бы очень огорчен, если бы это случилось, а ты, вероятно, была бы огорчена, если бы этого не случилось.

Она рассмеялась.

Я сказал:

— Мне так и не удалось влюбиться в кого-нибудь другого.

— Ты еще влюбишься. И хоть это нехорошо, но, когда ты влюбишься, я буду ревновать тебя.

Потом она добавила:

— Мне пора идти, Чарльз будет меня ждать. Когда я увижу тебя опять? Если ты хочешь помочь мне, ты должен приехать к нам в Саутгемптон. И время от времени проводить у нас уикенд. Тогда у нас будет возможность поговорить.

— Я скоро приеду, — сказал я.

3

Я не поехал к ним. Какое-то время я тешил себя этой мыслью, представляя себе, как буду спать с ней, тайно или в открытую, гадая, способен ли я пойти на скандал. Но теперь моя любовь уже была не той и я не был настолько влюблен, чтобы не знать, что мечты никогда не сбываются. Вернувшись к ней, я не рисковал бы скандалом; но я бы сознательно обрек себя на муки ревности. Зачем? Она никогда не оставит Шериффа. Я знал, что она любит его, порой презирая себя за это, пытаясь спастись от этого чувства, тоскуя иногда по прошлому, и тем не менее она была в плену любви. Что бы Шерифф ни делал, как бы бестактно он себя ни вел, все это будет только усиливать ее любовь; я слишком хорошо понимал это, зная себя и ее. И, кроме того, на печальном примере Ханта я убедился, к чему может привести страсть.

Все, что она говорила, каждая ее интонация, все, что я на собственном и чужом печальном опыте узнал о причудах любви, говорило мне: она будет любить Шериффа вопреки себе и мне, куда бы это ни завело ее, пока само время в конце концов не излечит ее. Если я войду снова в ее жизнь, это доставит ей удовольствие, но не избавит ее ни от глубокой неудовлетворенности, ни от любви, которая сильнее потребности в счастье; она будет спать со мной, и я испытаю восторг былой страсти, но для нее это не будет иметь никакого значения, а я еще настолько любил ее, что это причинило бы мне страдание. Я мог представить себе, как мне будет больно, когда в конце концов что-нибудь случится, как и должно быть, и ей придется выбирать — остаться с Шериффом или жить со мной. Она с сожалением улыбнется мне, с любовью ему и скажет: «Я не могу уйти. Ты ведь знал все заранее, правда?» Нет, я понимал, что я должен держаться подальше. Я ощущал даже некое мрачное удовлетворение от того, что теперь я уже мог остаться в стороне.

И все же порой и еще долгое время спустя меня охватывал трепет, вызываемый воспоминаниями прошлого; я был одинок и часто тосковал по любви, но теперь, после нашей встречи, это была не столько любовь к Одри, сколько жажда любви вообще. Ибо Одри олицетворяла для меня любовь, я вспоминал о ней, уже не наделяя ее теми качествами, которые были присущи ей одной и делали ее более реальной, чем любовь.

Отчасти эта перемена произошла со мной во время нашей встречи; теперь, вспоминая ее слова, я понимаю, что многое, что в былые времена заставило бы меня страдать, прошло незамеченным, как будто она говорила с бывшим любовником не о своей жизни, а о новых фасонах платьев. Пока я слушал ее, меня раза два кольнуло, но тогда я сам едва ли заметил это, хотя потом, когда я вспоминал ее слова, они вновь заставили меня страдать. С удивлением я вынужден был признать, что ее упоминания о «доме», о «муже», ощущение ее нынешней неспокойной семейной жизни задели меня больше, чем все остальное, что она говорила. Я пытался оправдать себя тем, что Одри, та Одри, которую я любил, обречена прозябать среди кастрюль, к чему она никогда не питала склонности. Но я страдал не из-за этого. Я злился не потому, что она связала себя условностями, а потому, что я сам мечтал связать себя этими условностями. Я был бродяга в душе, не связанный ничем, кроме своей работы. Но, когда я слушал, как Одри говорит о «доме», мне хотелось, причем с такой силой, что я сам бы не поверил, этой обыденности, тревог и неудобств, незначительных радостей, мелких огорчений, без которых нет той самой интимной и самой банальной вещи, что носит название семейной жизни.

Я часто вспоминал, как мы с Одри посмеивались над такой жизнью. «Хороша бы ты была, — говорил я, — сидя у огня в моих комнатных туфлях». Но теперь, когда я бродил осенними вечерами по улицам, смотрел, как тускло мерцают под деревьями фонари, слова, сказанные мною много лет назад, казались мне противоестественными; и, когда я шел мимо домов, стоящих в глубине от дороги, смотрел на освещенные окна, излучавшие такое тепло среди темноты, я завидовал Одри и жаждал для себя всего того, над чем мы когда-то вместе издевались.

45
{"b":"256002","o":1}