Мне был приятен его интерес к моей особе, хотя он и перепутал тему моей работы. Когда я поправил его, он быстро сказал:
— Конечно, именно это я и имел в виду. Было бы смешно заниматься хинолинами. Кому это нужно, заниматься хинолинами? Но ваша теперешняя работа…
Каким-то образом из моей реплики он уловил достаточно, чтобы говорить о моей работе с невероятным энтузиазмом, его маленькие глазки на мгновение устремлялись к Люти, потом опять вонзались в меня, каждая его фраза была напичкана множеством технических терминов. Я изо всех сил старался следить за его мыслью, гадая в глубине души, к чему, собственно, он ведет. Было немножко смешно, но в общем он чем-то нравился мне. Я уловил озадаченную улыбку на лице Люти. Наконец Десмонд остановился и выпил стакан пива.
— Прекрасная работа, — сказал он, — замечательная работа. — Он улыбнулся. — Мы в Оксфорде тоже ведем кое-какие весьма интересные исследования.
Он рассказывал о них поспешно, не очень внятно, но с энтузиазмом, как будто речь шла об образцах товаров, которые он сможет всучить нам, если не даст рассматривать их слишком долго. Наконец он откинулся на спинку стула, вытер платком лоб и сказал:
— Как подумаешь обо всех работах, которые ведутся в колледжах! — Он выпил еще стакан пива, вид у него был дружественный и доверительный. — Заниматься наукой в старых колледжах! Если бы мне предложили сейчас выбирать, я не мог бы выбрать лучше. Ничего лучшего я не хочу в своей жизни.
Я слегка разгорячился от выпитого пива.
— Возможно, — сказал я. — Но не хотелось ли бы вам, чтобы это было немного труднее? Я хочу сказать, если бы наука была труднее, мы получали бы от нее большее удовлетворение, вам не кажется?
— Я часто думал об этом, — поспешно сказал Десмонд. — Если бы…
Я продолжал:
— Не слишком ли легко заниматься наукой? Любой может заняться наукой, если только он достаточно работоспособен. Нужды промышленности не должны быть единственным стимулом…
— Да-да, — подхватил Десмонд, — как я подумаю о всех ученых тупицах!..
Мы были очень довольны собой и друг другом. К его великому сожалению, он должен был вскоре покинуть нас, так как на следующий день ему предстояло ехать в Вену.
После его ухода мы с Люти выпили еще по бокалу. У Люти был несколько смущенный вид.
— Насколько профессор Десмонд понимает то, о чем он говорит? — спросил он.
— Думаю, что очень мало, — улыбнулся я.
— Я тоже так думаю. И в то же время у него солидная репутация. — Люти тоже улыбнулся. — Но обаяние в нем есть, это бесспорно.
— Пожалуй, да, — согласился я.
Казалось бы, ничто не мешало мне наслаждаться этими мирными днями, но мой покой неожиданно был нарушен, сначала безболезненно, уколами беспокойства. Как только я приехал в Мюнхен, я написал Одри письмо, она ответила мне, и мы, как обычно, стали незамедлительно отвечать друг другу на письма, — с тех пор как я переехал в Кембридж, у нас выработалась привычка часто писать друг другу. За несколько дней до того, как я принял решение, я написал ей длинное любовное письмо. Помню, я писал, как я одинок и как мне грустно сидеть по вечерам в кафе и наблюдать за влюбленными, которые смотрят друг на друга и обмениваются только им понятными улыбками. Когда я посылал телеграмму, письма от нее еще не было. Я не волновался, я знал, что в ответ на свою телеграмму получу телеграмму от нее. Но пошла уже вторая неделя, а я ничего не получал.
Первый приступ тревоги я заглушил, убедив себя, что Одри либо у тетки, либо уехала к отцу. Каждый, кому приходилось ждать письма от любимого человека, может представить все оправдания, какие я придумывал себе в утешение. И каждый, ждавший такого письма, знает, как улетучивается наигранное спокойствие, когда должна прийти почта, и представляет, как билось у меня сердце каждый раз, когда я смотрел, как почтальон идет по улице, пока не убеждался, что для меня у него ничего нет. После этого я опять начинал успокаивать себя, придумывал самые уважительные причины, помешавшие ей написать мне. Иногда я старался убедить себя, что письма еще не может быть, и уходил гулять как раз в то время, когда приходит почта, словно меня это не интересует. И всегда в этих случаях получалось так, что я возвращался с прогулки тут же после ухода почтальона, стараясь сдерживать себя и не бежать. Я открывал дверь, и сразу мой взгляд падал на маленький блестящий черный столик, где служанка обычно складывала мою корреспонденцию. У меня сжимало горло. Обычно я поворачивался и уходил, иногда унося с собой письма от Макдональда или Мертона, уверяя себя, что ничего другого я и не ждал.
Так продолжалось почти две недели. Люти заметил мое состояние.
— Я полагаю, у вас тоже есть трудности с вашей., с вашей дамой… там, в Англии, — с сочувствием сказал он, — трудности во всех отношениях.
— Да, вы правы, — сказал я.
Я не рассказывал ему о своих заботах. Но его собственное подавленное состояние немного улучшалось, когда он мог выразить мне свое соболезнование. Несколько вечеров подряд он таскал меня в ресторан, пользующийся самой дурной репутацией в Мюнхене. Похоже было, что это несколько рассеивает его мрачное настроение, но я ощущал еще большее смятение и тревогу, когда мы сидели у края маленькой эстрады, наблюдая, как крупные белокурые женщины вихляют бедрами. Они механически улыбались нам, а меня пробирала дрожь. В этой атмосфере обильной, сильно пахнущей, выставляемой напоказ чувственности я, как это ни странно, робел и стеснялся. А Люти был доволен, он пересмеивался с некоторыми женщинами, смешил их, имитируя баварский акцент, смеялся сам, обнажая свои сверкающие белые зубы. Он в этот момент, казалось, совершенно забывал все свои горести, а я не мог преодолеть застенчивость. Я тосковал по той любви, которую я знал, и, когда я думал об этой любви, тревога овладевала мной.
Я написал опять. Я умолял, чего раньше никогда ни я, ни она не делали. Я не подозревал, что могу быть так жалок. Пока я писал, я немного успокоился. После этого мне ничего не оставалось, как опять ждать.
Наконец я получил от нее известие. Я торчал в университете, стараясь убить время до прихода почты. Вернувшись в свои комнаты, я обнаружил телеграмму. Еще в тот момент, когда я дрожащими руками распечатывал ее, у меня было искушение сжечь ее, не читая. В ней было написано: «Должна увидеть тебя немедленно твоем приезде прости Одри».
Я старался извлечь из этой телеграммы максимум того, что могло успокоить меня. Но в глубине души все время шевелилось дурное предчувствие. Почему она ничего не объясняет? Что случилось? Почему она не писала? Я представлял себе, как ласков и нежен я буду с ней, когда вернусь. Я рисовал себе целые сцены, как буду ссориться с ней, а потом утешу ее. Это помогало ненадолго, моментами я верил, что будущее вновь принесет мне счастье.
Я решил вернуться в Англию через неделю. Это несколько сокращало мое пребывание, но я убедил себя, что работа почти закончена. Люти взволновался, когда я сообщил ему, что собираюсь уехать.
— Мы обязательно должны встретиться, когда все у нас уладится, — говорил он мне в последний наш вечер. — У нас у обоих были неприятности все то время, что вы были здесь. Вы мне очень помогли. А у вас у самого неприятности. Но так ведь будет не всегда. Тогда мы должны встретиться еще раз.
— Конечно, мы должны встретиться опять, — сказал я. — Мне очень жаль, что я оставляю вас в такой момент.
Мы сидели в том самом кафе, в котором он несколько недель назад рассказывал мне свою историю. Огромный желтый циферблат часов сиял на белом здании. Ветер шелестел листвой лип, но там, где мы сидели, было тепло. За соседним столиком мужчина в тирольской шляпе рассуждал о современной поэзии.
— Aber wo ist die Kunst?[1] — все время спрашивал он. — Wo ist die Kunst?
Люти сидел перед полным бокалом, и вид у него был совершенно подавленный. Луна отражалась в темных витринах магазинов.