Всхлипнет и утрется уголком платочка. Но если их долго нет, и заревет ветер, и начнет бить море, она дни и ночи простоит на берегу, не смыкая глаз, и, когда увидит, встретит, и придут домой, безумно радостная, не знает, как накормить и усадить, и не может себе представить никакой иной счастливой жизни, на которую она бы променяла свою теперешнюю.
Паровоз № 314-Б*
На Подсолнечной стоял Почтовый поезд.
Делать ему тут было нечего: почту, состоящую из тощей сумки, давно выгрузили; из деревеньки, серо раскинувшейся обвисшими соломенными крышами в полутора верстах от станции, никто не садился, и все лениво тянули никому не нужную десятиминутную стоянку. Вагоны, пассажиры, лущившие семечки и выплевывавшие из окон, красная фуражка начальника на платформе, старый генерал в отставке, прогуливавшийся вдоль вагона первого класса, прихрамывая на подагрическую ногу с таким видом, как будто поезд стоит для него, – все как бы говорило:
– Ну что ж, подождать – подождем… больше ждали, подождем…
К сдержанно шипящему паровозу подходят двое в засаленных картузах, в синих промасленных блузах, с запавшими рабочими щеками и темной от въевшегося масла, пыли и грязи кожей – один высокий, другой низенький.
– Никандру Алексеевичу наше вам почтение, – и приподняли картузы.
Машинист, кряжистый, раздавшийся, как будто ему было тесно в маленькой железной будочке, хмурый, с лицом в складках изношенной, дряблой кожи, тоже слегка подернутой налетом масла и копоти, ничего не сказал, отвернулся, взялся слегка дрожащей рукой за кран, и паровоз, точно прорвавшись, с озлобленной радостью, дрожа от нетерпения, зашипел так оглушительно, кутаясь в облаках пара, что бродившие поодаль куры со всех ног пустились к деревне.
Как бы удовлетворившись, этим бешеным, все покрывшим, переполнившим платформу шумом, рука повернула в другую сторону, и в мгновенно наступившей зияющей тишине, в которой точно поплыла вся платформа, издалека, с весенних, пахнущих, необъятно зеленеющих полей, где происходило: свое, донеслось тоненькое испуганно-звонкое ржание отставшего жеребенка. Мать откликнулась коротко и спокойно. Тарахтели поскрипывавшие в осях и, должно быть, пахнувшие дегтем колеса.
Слесарь, переминаясь, сдвинул картуз на затылок, потом ссунул опять на лоб.
– К вашей милости, Никандр Алексеевич.
– Да это ты, Иван?
Хмурые, отвыкшие улыбаться складки поношенной кожи снисходительно шевельнулись.
– Я же, я… я… и есть… это – товарищ, токарь.
– Откуда?
– Да грешным делом на праздничек урвались в деревню. Сами знаете… Опять же в конторе печенег-народ, билета, удавятся, не дадут… Сами ездиют бесперечь, а для нас так, как родить им. Сделайте милость, возьмите.
Машинист достал бумажный портсигар, нежно взял папиросу большим и мизинцем, обмял, закурил и стал пускать дым, глядя на кончик носа.
– Кабы не срочно, а то срочно… безотлагательно в депе кончить работу ко вторнику.
– Главное, срочно, – неожиданно тонким голосом, так не шедшим к его тощей длинной фигуре, неизвестно чему засмеялся токарь, с побежавшими вокруг глаз лучиками, и сразу опять стал серьезным, глядя в сторону, точно его все это вовсе не касалось, – длинный, серьезный, с потухшими лучиками.
Помощник машиниста, молодой, широкоплечий, со впалою грудью и такими же впалыми, густо занесенными угольной пылью щеками, повернувшись спиной, точно молча осуждая весь этот разговор, неодобрительно лил из длинной лейки масло в парившие тонко таявшим паром сочленения паровоза.
– Штрафуют нас, – хмуро выронил машинист и густо выпустил дым, скупясь на лишнее слово.
– Сделайте милость… Кабы не к сроку…
– Главное, к сроку, – засмеялся длинный с засветившимися лучиками и замолчал, и лицо опять стало длинное, костлявое, лошадиное.
– В поезде что же?
– Контро-оль! Спрашивали обера… Сами бегают, не знают, куда зайцев девать… Одного положили на скамейке, покрыли одеялом и велели сесть мужикам… Ну, он лежал, лежал, упарился, да как заревет боровом на весь поезд, публика с испуга кто куда… Смеху было…
Отчетливо трижды медно ударил колокол. Засвиристел обер-кондукторский свисток. Платформа опустела; только краснела шапка. Паровоз густым, низким голосом отозвался.
– Никандр Алексеич… кабы не срочно… срочно… будьте добры… мастер-то главный – собака, беспременно к штрафу…
Он торопливо спешил выложить, чтобы поспеть, пока не ушел паровоз, все слова.
– Ну, лезьте… да зайдите с другой стороны, чтоб не видать.
Они торопливо, искоса глянув на красневшую издали шапку начальника, обежали широкую, приготовившуюся к бегу грудь паровоза, от которой несло жаром, и торопливо, цепляясь, как обезьяны, взобрались на площадку.
В мгновенно наступившей тишине паровоз тронул, густо с металлическим выдохом дохнул клубом белого пара и двинулся, со скрежетом раздвигая под ногами железо площадки. Побежала платформа, побежала назад земля, сбегавшиеся в одну пару рельсы; но далекие зеленеющие поля на краю под самым небом бежали вперед. Уже ветер побежал навстречу. Уже шпалы безумно неслись под ненасытно пожиравший их паровоз.
Неукротимый, клокочущий железный грохот тяжко метался, не отставая, над паровозом, то больно выделяясь в ушах отчетливым клекотом колес, то потрясая мозг, слух, задыхающуюся грудь лязгом сотен тысяч железных пудов.
На площадке было тесно, жарко, грязно от угля, крутились вихри вырывавшейся из-под колес пыли, – и люди, и железо, и уголь шатались, кидаемые из стороны в сторону.
Слесарь и токарь, оглушенные, с усилием удерживая под ногами со скрежетом ходившую площадку, цепко держались, прижимаясь к стенкам, все боясь помешать.
Машинист бегло глянул на водомерную трубку:
– Качайте, – и, выставив слегка голову под бешено несущийся навстречу воздух, глянул вдоль пути.
На секунду мелькнуло привычное: бесконечно вытянувшиеся по нити чернеющие рельсы, и все, что неслось вдоль них – березки, столбы, овраги, дальние поля, – все издали бежало медленно, но чем ближе – быстрее, быстрее, быстрее, в шумящем разорванном воздухе проносясь у паровоза, как и пожираемые им, сливающиеся в мелькании шпалы.
Машинист, все такой же хмурый, проговорил:
– У нашего деповского начальника, говорят, жена сбежала.
Но в железной будке, ни на секунду не слабея, с искаженной злобой, все покрывая, бешено метался грохот, и слесарь и токарь только видели, как шевелились под усами у машиниста губы.
– Ась?
Помощник сильными, молодыми, размашистыми движениями глубоко забирал железной лопатой уголь и кидал в разинутую топку, нестерпимо обдававшую ослепительным жаром и людей и железо.
Слесарь и токарь все жались и сторонились, но податься было некуда, и перед глазами шли красные круги.
Помощник с размаху захлопнул загремевшую, мгновенно потушившую красный блеск дверцу, и люди легче вздохнули. Грохот метался.
– Тепло, – проговорил слесарь, чтоб поддержать разговорено и сам не слыхал своего голоса. – Тепло, говорю, у вас! – закричал он диким голосом, поглядывая на всех.
Ему не ответили.
Помощник отирал со ставшего пепельным лица крупные капли пота, размазывая уголь, грязь и масло.
– Соблаговолите? – И слесарь осторожно потянул из кармана и, спохватившись, что не слышит своего голоса, опять закричал диким и заискивающим голосом: – Соблаговолите, Никандр Алексеич! – и снова потянул из кармана полезло горлышко с красной печатью сверху.
Машинист бегло взглянул на манометр, на водомерную трубку, присел на крошечную откидную железную лавочку и закрыл глаза. Складки кожи на лице еще больше собрались, голова свесилась, и все осунувшееся тело слегка покачивалось от хода машины.
Помощник, наклонившись в окошечко, глядел на несшийся навстречу путь, и волосы на голове буйно рвались и трепетали.
Слесарь держал бутылку, протянув машинисту, недоумевая и находя неловким начинать без хозяина. Ему казалось, сквозь мечущийся грохот и гул он слышит, как тот подсвистывает мирно носом. Оглянулся на товарища, – тот так же покачивался, держась за скобку, со своим полуудивленным длинным лицом, думающим о своем.