Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Должно быть, прозвучало неподавимое отчаяние. Буфетчик мягко, не сердясь, сказал:

– Ну, идите, идите, ребята… Не к месту пришли… Ступайте.

Они повернулись и пошли к выходу, и слышно было в непогашаемом молчании, как гремели промерзшие сапоги, а сзади, рождаясь, растекаясь и понемногу наполняя, рос говор и гул.

Спустились по лестнице и опять пошли по скрипучему снегу, ярко озаренному огнями фонарей. Светились окна в домах. Трубы медленно дымили.

Долго шли. Потом, как по уговору, остановились, опустили гроб на снег и молча сели на него. Все равно.

Внутри все закалело и дрожало неощутимой и в то же время неподавимой дрожью.

– Хочь пляши.

Микитка корявой, неразгибающейся рукой обирал намерзшие ресницы. Изредка проходила публика, но они не вставали, – было все равно.

Остановилась женщина, боязливо глядя на гроб.

– Вы чего это сидите?

Тогда Микитка проговорил неслушающимися губами:

– Мамоньку нечем хоронить.

Она еще постояла, потом порылась в мешочке:

– Ишь сердяги!.. Ну, нате.

Микишка испуганно зажал трехкопеечник. Проходили другие.

– Чего такое?

– Да вот мать хоронить нечем, – торопливо объяснила женщина, боясь, что ее упредят.

– Что такое?

– Мать, говорю, хоронят вот эти, померла, а хоронить не на что.

– Это чего такое?

Обступила маленькая кучка. Наискось, через улицу, перешел еще кое-кто.

– Мать вот не на что хоронить, – торопливо встречала каждого женщина.

Тянулись руки. То Ваня, то Микишка, делая усилие, зажимали скрюченными пальцами монетки.

– Мать хоронить нечем, а гроб глазетовый.

– Да, может, жертвованный.

– Знамо, жертвованный.

– Ишь сердяги, застыли.

– Помяните усопшую Иродиаду.

– За упокой родителей и новопреставленного младенца.

Ваня, боязливо поглядывая, незаметно толкал Микитку, чуть шепча:

– Слышь… уходить… пор…

Еще постояли и понемногу разошлись. Улица на минуту опустела. Тогда оба разом поднялись и что есть духу, глотая холодный воздух, понеслись, туго зажимая полные кулаки, толкая друг друга.

– Ды куды ты, дура!.. Вон он, трактир-то…

* * *

Гроб лежал на панели немного наискось, озаренный с одной стороны ярко и холодно фонарем. И все тот же неподвижный круг пустоты, молчания и угрозы.

Когда слышался скрип шагов, приближающаяся фигура на мгновение запиналась, пугливо и осторожно обходила, торопливо уходя и оглядываясь. Меркли бежавшие мысли, воспоминания, смех в сердце, горе или заботы, и мертвая пустота темно заволакивала холодом предчувствия.

Сияли фонари. Черно глядели окна домов. Так всю ночь, пока не стало сереть небо.

На Белой горе*

I

Это была высокая белая гора.

Она отвесно смотрела прямо в воду. И там от ее подошвы, опрокинувшись вниз, уходила в бездонную глубину такая же белая отвесная гора. Но это бывало только в ясную, спокойную погоду, когда в неподвижной реке отражалось и голубевшее небо, и ослепительное солнце, и белые нежные облачка.

В ветреный же день вся река серебрилась, как рыбья чешуя, и в ней ничего не отражалось – ни небо, ни облако, ни неподвижная белая гора.

А когда приходила буря, и тучи, черные и лохматые, низко неслись над водой, гнулся камыш и ровно и сердито шумел встревоженный лес, река чернела и однообразно шла в одну сторону ровными, темно шумевшими валами, и их говор и шум стоял всюду, подымался даже до верхушки горы и заглядывал и проникал в маленькие темные окошки небольшой, стоявшей на самом краю хатки. Снизу она казалась крохотной и чуть белела.

Каждый раз, как за дальним лесистым поворотом реки начинало белеть просыпающееся ночное небо, из избушки выходил коренастый, небольшого роста мужик с заросшим лицом, корявыми от ветра и воды узловатыми руками, похожими на старые, отмокшие в воде коряги.

А за ним, сладко потягиваясь, зевая, борясь с детской утренней дремотой, выходил мальчуган лет десяти, туго подпоясанный веревкой, босиком, несмотря на предутреннюю свежесть.

Они несли весло, отточенные крючья, проваренные в отваре дубовой коры веревки и спускались по узенькой, лепившейся по отвесной стене извилистым карнизом тропке.

Далеко внизу, как игрушечные, чернели лодки, серебрилась река и лизала прибрежный белый камень. Идти надо было очень осторожно, шаг за шагом, иначе оборвешься и через несколько секунд будешь лежать у самой воды. В предрассветно-сумеречной мгле плохо видна тропка, но ноги привыкли верно и точно ступать.

Вот и вода. Тихонько и ласково она моет белые камни и все больше светлеет. Уже открылась гладью до того берега: к самой воде там свесились кусты.

Две пары ног упираются в камни: черная, круглая, долбленая лодка, скрипя, ссовывается с берега и через секунду всплывает и колышется, как живая, на вольной воде.

– Якорек-то захвати.

– Тут, положил.

Они садятся в нее, живую и зыбкую, до того зыбкую; что малейшее движение выводит ее из равновесия и она каждую секунду норовит хлебнуть бортом. Но как на тропке сами ноги, помимо сознания, точно и верно ступали, так в этой лукавой, вертлявой и хитрой «душегубке» сами тела совершенно инстинктивно сохраняют постоянное равновесие.

Весело, мерно и сильно буравит весло светлеющую воду, и от долбленки торопливо убегают, далеко расходясь, два стекловидных жгута. Назади гора отходит, впереди все ближе другой берег со свесившимися кустами.

Нос долбленки со скрипом въезжает в мокрый песок. Летят белые чайки, хорошо выспавшиеся за ночь. Из кустов, из лесу, который придвинулся к самому берегу, несутся утренние птичьи голоса. Каждый звук далеко разносится, живой и ясный.

А уже за лесистым речным поворотом пылает заря. И для птицы, и для зверя, и для человека начинается трудовой день.

Мальчуган торопливо соскочил с лодки, придерживая ее. Сошел и мужик. Влажный скрипучий песок остыл за ночь, и мальчуган, пожимаясь и оставляя следы босыми ногами, бегал и собирал развешенные на кольях и просохшие за ночь сети.

Мужик достал из воды плетеную корзину, и в ней мелким живым серебром бесчисленно билась мелкая рыбешка. Корзину он привязал к лодке и опустил в воду. А мальчуган положил целую гору сетей на носу. Снова сели, оттолкнулись и принялись за работу.

Мужик сбросил якорек, сделанный из камня и сучьев, и, стоя на живой, шевелившейся под ногами долбленке, перебирал быстро уходившую за якорем в воду веревку, а мальчуган, стиснув зубы и напрягая все силы, гнал лодку, работая веслом.

Наконец веревка вышла вся, и мужик сбросил в раздувавшуюся и брызгавшую кругом воду привязанный к другому концу якорь и поплавок из сухой, пустой внутри, тыквы. Длинная веревка легла по дну почти поперек всей реки.

Тогда оба сели и, перебирая мокрую, дрожавшую от течения и уходившую в воду в обе стороны веревку, стали привязывать к ней на крепких суровых нитках остроконечные крючья, а на крючья насаживать судорожно бившуюся мелкую рыбешку.

Уже солнце поднялось и побежало длинными лучами и по светлой реке, и по верхушкам зашептавшегося леса, и по белой горе, а они, нагнувшись и чувствуя, как тепло пригревает спины, без отдыху работали. Наконец дошли до другого конца и сбросили вереску, сейчас же ушедшую со всеми крючьями в воду.

Потом отъехали и стали ставить сети. И когда кончили, совсем разгорелся жаркий день, и палило солнце и блестело в стеклах избушки на горе.

– Полудновать надо.

Мужик погнал лодку на ту сторону, где был лес.

– Есть хочется, – проговорил мальчуган, у которого от голода и усталости втянуло щеки.

Он выскочил на берег, живо набрал хворосту, и под треногой весело затрещал костер, а с треноги на проволоке свешивался черный котелок, и в нем вскипала уха.

– Батя, отчего такое, как по нашей горе идешь, стукнешь ногой об землю, а оно: бу-умм… как в пустое ведро.

105
{"b":"254862","o":1}