– Хочь бы шкалик.
– Руки не отдерешь.
Постояли, помолчали, глядя друг на друга, чувствуя, как стынут ноги.
– Чудно, сколько народу мрет, а не нападешь.
– Где тут!
– Что ж мы его таскать будем всю ночь, что ль?..
Опять помолчали, стоя, как под крышей, и две синие тени, дожидаясь, лежали на снегу. От холода бежали сопли, и они утирались рукавами.
– Ай продадим?!
– А?
Микита с секунду глядел скуластым лицом, потом решительно повернулся, показывая затылок, и опять пошли, придерживая, один – впереди, другой – сзади.
Первая была большая мануфактурная лавка, и под праздник толпилось много простого народу. Хозяин, благообразный, с большой белой бородой, старик, степенно, не торопясь, не волнуясь, наблюдая, как торговали приказчики, получал, давал сдачу. И видно было, что за этой сединой спокойная, полная честных трудов жизнь, а теперь спокойная, ублаготворенная, щедрая и на церковь и на бедных старость.
Когда те двое с гробом вошли и протолкались, у него затряслась борода.
Они остановились, не снимая с головы.
– Ваше степенство, купите гробик.
– Нни… нне… нне… кончайте… затворяйте лавку… О господи!.. Затворяйте лавку… затворяйте лавку!..
– Ваше степенство! В хозяйстве завсегда пригодится. Кажный день восемь-десять гробов делаем, вот, лопни мои глаза, не вру!..
– Затворяйте… затворяйте… О господи!.. греха-то, греха-то на душу: завтра праздник, а мы торгуем… Закрывайте скорей…
– Ваше степенство…
Приказчики с удивлением смотрели, а он тыкался, не попадая ключом, в кассу. Тряслись руки, борода, плечи.
– Господи, пошто еси мя призываеши?.. Пошто еси призываеши мя, грешного?..
Смерть неизбежна, но она мерещилась где-то в отдалении, забаюканная щедротами неоскудевающей руки, честной, доброй жизнью, и вдруг…
– Пошто еси призываеши…
Он слышал, как сзади гремели двери запираемой лавки, все так же, весь трясясь, шел торопливыми, мелкими шажками и потонул в дальнем конце улицы, в серебряном сиянии фонарей и снега.
Ребята постояли на панели и пошли дальше. Всюду горели фонари, горели окна, как будто ничего не случилось, как будто все было то же.
Прошли в кожевенный ряд.
– Купчиха, купите гробик.
Дебелая хозяйка глядела на них с секунду остановившимися глазами и вдруг отчаянно завопила:
– Гро-об!.. гро-об!.. Господи… Заступница!.. Да что же это… да куды же это я… да за что же это…
– Дешево отдадим, не то что… без торгу… завсегда пригодится…
Она перевела глаза на старшего приказчика, которого держала в любовниках, и, что-то сообразив, заголосила на другой лад, уже привычным голосом:
– Ой, да ведь это с Карп Спиридоновичем не ладно… Другую неделю ведь пьет. Это беспременно ему. Бежи, Ванятка, за фершалом да скажи, чтоб за батюшкой послали, да чтоб конского навозу припасли, отпаивать его, идола… беспременно помрет либо опился… А вы вон!.. Носит вас нелегкая, эфиопов… Вон, вон, вон пошли… Ах, горангутанги проклятые, чтоб духу вашего тут не было!..
Пошли, безнадежно пропуская лавки. Выбрали лабаз.
– Господин купец, купите гробик.
Огромный, красный, с жирно набегавшими на засаленный воротник складками лабазник, весь белый, как обсахаренный, отпускал муку.
– Дешево… ежели так, один материал окупит. Что доски, что бахрома, что глазет. Ободрать, и то деньги. Сделайте милость… Не то что четверть водки, а значит, необходимость кажному, а тут по случаю…
– За полпуда рубль шестьдесят. Получите сдачи сорок копеек.
– Сделайте милость, купите. Опять же – не пропадет. До поры на чердак поставить, ничего ему не сделается, рядном прикрыть, абы не запылился….
Лабазник повернул ключ в кассе, схватил железный запор и, валя мешки, ринулся, багровый, с вздувшимися жилами, с красными, как мясо, глазами. Мальчики мгновенно повернулись под гробом, и словно их вынесло ветром.
Но и по улице они летели что есть духу, – сзади неслось сопение и тяжелый скрип огромных сапогов. Что было особенно страшно, это что он несся молча и весь белый от муки.
Только за углом, на пустой улице, перевели дух.
А он несся за ними в бешенстве злобы, отчаяния и ужаса.
Вся жизнь была распределена по крепким, освященным всем укладом разгородкам. Всему свое место: свое место попам, свое место милостыне, постам, говенью, семье, детям, торговле, деловому дню, свое место девкам, оргиям, кутежу. И оттого такая крепкая, такая плотная, спокойная жизнь.
Смерть? Да, и ей свое место, и она подчиняется общему ритуалу, подчиняется этой особенной силе горящих свечей, ладана, синевато-кадильного дыма, пения, что низводит ее на уровень простого обряда, обезвреживает, вдвигает в обиход обыкновенной человеческой жизни.
А тут…
Тут глянула из-за толпы голая, обнаженная, страшная своей подстерегающей ежеминутной неожиданностью.
И он, задыхаясь, гнал их три квартала.
Остановились. Ваня повернулся.
– Видал?!
Микитка сумрачно молчал.
– Всем нужно, а скажешь – на стены лезут.
– Вот те и уважение.
– А сами же идут в мастерскую да все велят, как не моги скорей.
– Наррод!
– Мочи нету.
– Слышь, надо гроб тут оставить да потить самому, а то пужаются,
– Поди ты.
Спустили на снег, и Микитка угрюмо влез в лавку. Постоял и так же угрюмо проговорил:
– Ваше степенство, купите гробик… без цены, стало быть… сколько дадите…
– Какой гроб?
– А гроб, стало, для употребления… сгодится… одного материалу целковых на шесть, глазет, бурдюр, опять же доски… Он тут, за дверями…
Бородатый хозяин добродушно и ласково мотнул головой приказчику:
– Купи!
Приказчик вышел из-за стойки, нагнул Микитку за волосы и со всего маху два раза ударил кулаком по шее. Потом пошел за стойку и стал отпускать.
Микитка молча повернулся и вышел, осторожно притворив за собою скрипучую дверь.
Ваня перекидывался с ноги на ногу, хлопая накрест руками.
– Ну, что?
– Сказали – не надо.
Подняли на голову и опять пошли. Две синие тени, как увязчивые собаки, шли за ними. Ноги передвигались застывшими колодами. Лавки прошли, не заглядывая.
Разом, как по команде, остановились – в нос раздражающе ударил нестерпимо-острый запах еды и тепла. Подняли головы: вверху длинным светящимся рядом горели огни трактира и глухо доносился гул.
– Слышь, пойдем, пущай хочь поднесут.
Микитка замялся, но было нестерпимо холодно.
– Ну, ладно, только… иди ты передом.
Переменились, Ваня пошел передним. Громыхая промерзлыми сапогами, полезли по крутой лестнице, придерживая скрюченными пальцами сползавший по головам гроб.
Когда отворили, громадно стоял табачный дым. Блестели глаза, проступали, теряясь, то голова, то рука, бутылки, столики, и, ни на секунду не падая, также огромно теряясь, стоял гул, говор, вскрики, всплески тонувших песен, и с трудом, тускло и мертво, как в тумане, светили электрические лампочки.
Микитка и Ваня в первый момент покачнулись от головокружения, – так захватывающе пахло жареным маслом, водкой и распаренным человеческим телом.
Толкаясь о столики, цепляясь за стулья, мимо разговаривающих, смеющихся, спорящих пробрались к буфетной стойке, где нестерпимо пахло, вызывая слюну, селедками.
– Купите гробик…
Но в волнах густого тумана, разливаясь от стен и до стен, ни на секунду не ослабляясь, шатался непреоборимый гул человеческих голосов, и буфетчик не расслышал.
– Вам чего, ребята? – проговорил он, удивленно глядя на них.
И как там, на панели, так здесь вокруг них очертился круг пустоты и молчания и, растекаясь и захватывая комнату, мертво погасил все звуки. Все головы были повернуты в одну сторону, все глаза тянулись к одному предмету. Густо колеблясь, подобрался табачный туман, и в самом дальнем углу услышали, как с усилием выговорили стянутые холодом и усталостью губы:
– Господи!.. хочь по шкалику… без денег отдадим… не сдыхать же нам, как собакам.