– Час от часу не легше!..
Он уже не оглядывается, не подымает втянутой в плечи головы, а устало, равнодушно и тоскливо тянется, вытаскивая грузнущие в снег ноги, и инстинктивно подставляет стынущее правое плечо злому ветру, чтоб держаться одного направления и не кружить в поле, если только ветер не кружит.
Как это однообразное мелькание, помутненно-однообразно и сонно в смерзшихся глазах.
– Все одно…
Хочется привалиться и лечь, подогнув голову.
Нарушая сонливость, теряясь в мелькании, в визге мечущихся снежных голосов, тускло почудилось:
…до-о-онн!..
Сразу потеплело.
Человек остановился, не веря заколелым ушам. Прислушался, ловя визг. Мелькая перед глазами туда-сюда, бесчисленно летели снежинки, занося руки, плечи, падая и холодя лицо.
Только пошел – слева:
…до-о-онн!.. до-о-онн!..
Повернулся – справа:
…до-о-онн!..
Прислушался – в ветре неровно и злорадно мелькают белые снежинки.
– Водит!
Только тронулся – совсем возле:
…до-о-онн!..
Ничего не разбирая, забыв про направление ветра, кинулся на звон и сразу врюхался в забравший его со всех сторон снег.
Стал рваться, задыхаясь, и сел, дико озираясь, как загнанный, носящий боками волк с обмерзающей пенистой мордой. Кругом равнодушное белое мелькание, и тонко, просящим мертвым визгом повизгивает одинокий ветер.
Стало так страшно, челюсть отвалилась, и в чернеющий рот сейчас же влетели снежинки, растаяв.
Он проглотил холодную слюну. И все выше и выше, остро перегибаясь, нарастал у пояса с наветренной стороны сугроб. Было неудобно, и, отгибая голову, стал заваливаться навзничь.
– Али пропадать?! – злобно закричал он, но крика не было, равнодушно проглотили снежные повизгивания.
Вылез из сугроба и опять потащился, все так же держа у груди не просовывающиеся в рукава руки, ссутулившись, с сонным равнодушием, ничего не видя в белом мелькании намерзшими глазами. Не чувствовал тепла, и холод не мучил. Если бы звон зазвучал над самым ухом, шагу бы не сделал навстречу. Не было усталости, было все равно.
Так тянулось бесконечно, пока по чьему-то приказу не стала редеть метель и сквозь редеющее колеблющееся мелькание не зачернело. Деревня не деревня, церковь не церковь, и не туча, потому что, когда ветер относит редеющую пелену, черными линиями смутно проступают очертания.
Когда подошел, увидел, не удивляясь и не радуясь, что это – сани с поднятыми оглоблями. Снег набило с одной стороны целым бугром, а с другой – из-под полоза с тонким визгом тянутся живые снежные струйки.
В задке привязана лошадь, и снег тоже наметался с одной стороны по колено, а бок весь белеет, – равнодушно жует, хозяев нет.
Идет дальше, все прижимая руки к груди и не удивляясь, что ничему не удивляется. Другие сани, третьи. Мужичок копается у одних, достает что-то.
Баба стоит в длинном, по самую землю, нагольном тулупе. Тулуп, широко запахнутый, спереди отдулся; она придерживает его рукой, а другой мерно хлопает, баюкая, и странно звучит в этой обстановке живой, беспомощный, вякающий плач.
Все то же серое, но теперь подобревшее небо роняет лишь одинокие снежинки. Даль открылась, и, насколько хватает глаз, теряются беспорядочно разбросанные сани, и стоит лес поднятых оглобель.
Жуют сено привязанные лошади. Толкаются бабы, мужики. Стоит говор, лошадиное фырканье.
Утоптанный снег затрушен объедками сена, и крепко круглится мерзлый навоз.
На обтаявшем до почернелой земли снегу дымятся обгорелые костры; около возятся закутанные люди.
Все это очень похоже на огромную ярмарку, но это – не ярмарка. Нет ни товаров, ни лавок, ни полицейских с бляхами, ни каруселей с барабанами и бубнами. И ни намека на жилье, – за последними санями глухая теряющаяся степь, и пустынно тянется по ней поземка.
А по степи дымится чуть приметная дорога, а по дороге чернеют сани: одни постепенно теряются в белой мутной сливающейся равнине, другие все яснее, яснее, ближе…
Человек в скуфейке пробирается между санями с поднятыми оглоблями, между мерно жующими лошадьми.
– Во имя отца и сына и святаго духа…
Около больших, с широкими отводами, саней тепло млеют красные уголья от прогоревшего костра. Котелок висит на проволоке и поплескивает, шипя, вскипающей водой. В санях под полстью лежит больной, видно ухо желтое, как воск.
– Дозвольте, православные, Христа ради, отогреться, окончательно заколел.
– Ну-к что ж, садись, место есть, – сказала баба с круто навернутым вокруг головы теплым платком, ссыпая в котелок пшено.
Возле ходили, стояли, разговаривали.
Человек в скуфейке присел на корточки, с трудом разогнул неворочающиеся руки и протянул над угольями, не чувствуя жара.
– Это по какой оказии народу съехалось?
Баба удивленно взглянула.
– Али не знаешь?
А возле предупредительно и дружно отозвались:
– Источник благословенный объявился.
– Святая вода.
– Страждущим, недугующим…
– Прямо из земи.
– Откеда сам-то? Какого монастыря?
– Так, так, так… – закивал скуфейкой человек. – Чудо господне, послал господь.
Бабы крестятся, сморкаются.
– Так, так, так… То-то иду я, ну, заметь, метет, ни дороги, ни следу, просто вот ложись да замерзай. Ухи как каленые стали. Эх, думаю, по грехам нашим. Взмолился ко господу – не дай во гресех. Взмолился ко господу, ко святым его угодникам, к матери божией, царице небесной, ко ангелам святым, предстоящим пред престолом всевышнего… Взмолился истинною верою: «Архангеле архистратигу, изведи из пещи огненной, яко трех отроков из зева львиного…» Глядь, ан предо мной столб бе-елый, как, сказать, пар…
Кругом надвинулись, смотрят блестящими глазами и слушают через плечи друг друга.
– Перекстился – и за ним. Господи, спаси и помилуй… Так и шел за белым столбом, покеда сюда не пришел.
Он оглядывает всех покорно-уверенно, потом делается маленьким и виновато спрашивает тонким голосом:
– Урядника не видать?
– Нетути.
А кто-то сказал:
– Кабы не нагрянули – надысь убили тут одного.
Человек в скуфейке оглянулся и испуганно поднялся, втянув голову в плечи, как будто опять мороз стал забирать.
– Это за что?
Мужик понизил голос и, дыша в лицо теплым дыханием, сказал:
– Убили тут надысь одного…
У человека в скуфейке испуганно забегали белые глаза.
– Это за что?
– Спьяну баит – никакой чудесной воды нету, это, мол, известно, труба водопроводная прохудилась, под землей на сорок восемь верст идет степью, вот и вода. Ну, били!.. Глаза выскочили…
– Ах ты, дело какое, грех! Дознаются, всем нам будет.
Он беспокойно пошел, творя вслух молитву, оглядываясь. В одном месте покормили горячей кашей, выпил кипяточку из чайника.
Мужики в заснеженных валенках, бабы в овчинах с закрученными на головах платками бережно, не отнимая глаз, идут навстречу с полными водой склянками, ведерками, кувшинчиками, а другие с посудой тянутся по протоптанным между санями стежкам, все куда-то к одному месту. Человек в скуфейке пошел за ними, сделав постное лицо.
Одиноко попархивают редкие снежинки.
Четверо, держась за углы, несут на полсти человека, прикрытого овчинами. Снег скрипит под ногами. На полсти голова с прилипшими волосами беззвучно переваливается, и молча глядит из-под края овчины желто-восковое, мертвенное лицо мутными, невидящими глазами в серое небо.
А за ними лебединой поступью молодуха. Шубка опушена, и белое холеное лицо, и жаркий на морозе румянец, а глаза длинно прикрыты черными ресницами, точно прячут беспокойно-тревожную молодость, – у нее свои ожидания.
Два мужика, пригибаясь под тяжестью, несут, охватив под мышки, бородатого, с густой проседью, с изрезанным суровым лицом. Он обнял их за шеи, и скрюченные ноги его неподвижно повисли.
Откуда-то доносится крик, ущемленный, зажатый зубами, – должно быть, сукровица на губах.
– Ой-ёй-ёй-ёй!.. Ой-ёй-ёй!.. Ой, добейте!.. Ой, моченьки нету!.. Ой, смертынька моя!.. ба-а-атюшки!..