Три фактора определили поворот правительства к крестьянскому вопросу в Прибалтике.
Первый фактор — внешнеполитический. Крестьянские волнения на западных границах империи воспринимались как вызов безопасности, особенно в условиях начавшихся наполеоновских войн.
Второй — экономический. Неэффективность барщинного помещичьего хозяйства становилась всё более очевидной. Ввиду резко возросших долгов эстляндских и лифляндских помещиков Александр I был вынужден удовлетворить их просьбу о предоставлении беспроцентной ссуды.
Третий фактор — морально-этический. По мере роста образованности имущих слоев российского общества, включая прибалтийские губернии, а также в условиях влияния идей французских просветителей и Великой французской революции на духовное развитие Европы крепостное право всё более воспринималось как исторический анахронизм, попрание справедливости и прав человека.
Главным препятствием на пути подготовки и проведения крестьянских реформ явилось глухое и упорное сопротивление немецких помещиков, крепко державшихся за свои средневековые привилегии. Это осложняло задачу Александра, поскольку он не считал возможным игнорировать настроения среди немецкого дворянства, пополнявшего в Российской империи корпус военных, администраторов, учёных, специалистов разного профиля и прочно интегрировавшегося в российскую элиту. В то же время, как показывает ход реформ, всегда на службе у государя находились люди (и среди немцев, и среди русских), которые, следуя своим убеждениям, настойчиво защищали права крестьян, не страшась ненависти и козней со стороны «ретроградной» оппозиции, как они сами называли своих противников. Хотя император и поддерживал честную и самоотверженную деятельность этих крестьянских заступников, но поддержка эта имела свои пределы.
Следует сказать, что крепостное право в Прибалтике утвердилось почти на полтора столетия раньше (вторая половина XV в.), чем в России (конец XVI в.). При этом изначально отношения между помещиками и крестьянами в Прибалтике принципиально отличались от таковых в России. Это была власть иностранных пришельцев, установленная силой оружия. Власть победителя-тевтона, осознающего своё цивилизационное превосходство над национально, культурно и ментально чуждым ему коренным населением. Власть тотальная, высокомерная, немилостивая. Здесь, в отличие от России, не могло быть осознания принадлежности к одному народу, единство которого крепилось исторической памятью, одним языком, веками складывавшимися обычаями, традициями, бытом. Здесь не могло быть тех патриархальных отношений между помещиком и крестьянином, между хозяином и работником, которые существовали на Руси и в силу которых в восприятии крестьянина плохому (злому) помещику всегда противостоял хороший (добрый)[47]. Достаточно вспомнить повесть А.С. Пушкина «Дубровский», в которой отец и сын Дубровские предстают как «добрые» и справедливые помещики, в противоположность властному и деспотичному Троекурову. Но и у «злых» помещиков не было хлыста надсмотрщика, понуждающего к непосильному труду на барщине, не было того произвола, приправленного, если говорить словами Ю. Самарина, «безграничным презрением цивилизованного рыцарского племени к отверженному племени холопов». Вынужденное пение девушек во время сбора ягод, «чтоб барской ягоды тайком уста лукавые не ели», А. С. Пушкин в романе «Евгений Онегин» («энциклопедии русской жизни», по выражению В. Белинского) насмешливо относит к «затеям сельской простоты» и, по-видимому, одобряет Онегина за то, что «ярём он барщины старинной оброком лёгким заменил». Конечно, эти поэтические зарисовки не дают исчерпывающих представлений об отношениях между крепостными и помещиками. Ведь тот же Пушкин написал стихотворение «Деревня» и обратился к теме Пугачёвского бунта, показав, что крестьяне далеко не всегда мирились с несправедливыми сторонами своего социально-экономического положения. Однако положение это не усугублялось унизительным подчинением чужаку и завоевателю.
В Прибалтике же социально-экономический гнёт был воедино слит с национальным и достигал таких возмутительных форм, которые вызывали протест также и у самих немцев. Среди немецких критиков крепостного строя в Прибалтике особенно выделяются преподаватели-публицисты Гартлиб Гельвиг Меркель и Иоганн Христоф Петри. Они были вынуждены публиковать свои работы в Германии, поскольку там были более свободные условия для издания книг.
Основным трудом Меркеля стала книга «Латыши, особенно в Лифляндии, в конце философского века» (1796 г.). Своих соплеменников он назвал потерявшими совесть палачами, которые превратили ливонских крестьян в безжизненное орудие своего корыстолюбия. Ужасающее положение, в котором пребывали ливонские крестьяне, сделало их рабски пугливыми и недоверчивыми. Меркель не раз был свидетелем, как «за 30 шагов, проходя мимо помещичьего дома, латышский крестьянин снимает шляпу и приседает (нельзя сказать кланяется) при всяком взгляде на помещика. Потом он крадётся, понурив голову, чтобы поцеловать у него кафтан или ногу. Если тот заговорит с ним, он подозревает при всяком вопросе своекорыстную хитрость и отвечает двусмысленно»{125}. Однако рабская пугливость вовсе не исключала копившейся столетиями ненависти и отвращения к угнетателям, которые проявлялись даже в мелочах: ненавистным словом «немец» пугали непослушных детей, называли бодливую корову. Меркель не сомневался, что «в случае общего восстания ни одна немецкая нога не уйдёт отсюда». В своих трудах Меркель обосновывал необходимость освобождения крестьян от крепостной зависимости и выступал за тесное единение Прибалтийского края с Россией. За передовые для того времени взгляды по крестьянскому вопросу и русофильскую позицию Александр I наградил состарившегося Меркеля пожизненной пенсией. Остзейцы же (из числа «ретроградов») увидели в нём только «русского льстеца»{126}.
К числу наиболее известных произведений Петри принадлежит книга «Эстляндия и эстонцы». Петри назвал прибалтийско-немецких помещиков всемогущим сборищем кровопийц, «которые откармливаются, пожирая за обильным столом мясо, кровь и пот крестьян». Петри писал, что крепостное право «ни в одной стране не является таким тяжким и не сопряжено с таким угнетением и мучениями, как в Эстляндии. Лица, побывавшие в Африке и Америке, утверждают, что даже самое страшное негритянское рабство не отличатся большей жестокостью и варварством, чем здесь, в этой стране»{127}. Комментируя крестьянские волнения, Петри заявлял, что эстонцы вполне созрели для свободы, и требовал их полного освобождения от гнёта помещиков.
Взгляды Меркеля и Петри не были чужды и должностным лицам в Эстляндии и Лифляндии, в частности ландрату Сиверсу и его соратникам — ландратам Меллину и Герсдорфу. Гуманное направление их мировоззрения, вылившееся в желание способствовать улучшению быта крестьян, сложилось на основе сравнения неблагоприятного положения эстонцев и латышей с идеальными воззрениями философии тогдашнего времени о достоинстве и счастье человека. Обращение старого Меллина, приверженца Вольтера и Руссо, к своему сыну графу Августу Людвигу Меллину передаёт настроения среди просвещённой части прибалтийско-немецкого дворянства. А старый Меллин говаривал молодому следующее: «Дитя моё, отдадим добровольно нашим кормильцам крестьянам те права, которые мы со временем вынуждены будем отдать; придёт же время, когда это окажется необходимым, иначе пришлось бы отчаяться в божеской справедливости»{128}.
На ландтаге 1803 г., благодаря усилиям и красноречию «старого дуба» Сиверса, сумевшего уговорить пассивную часть помещиков, были приняты первые крестьянские законы (или крестьянское положение) в Лифляндии. Хотя они были подготовлены по настоянию центрального правительства в специально созданном в Петербурге комитете из высокопоставленных государственных чиновников и представителей лифляндского рыцарства (или лифляндском комитете), победа либеральной партии в ландтаге над «ретроградной» далась не без борьбы и создала для Сиверса и его активных сторонников много врагов. Меллин младший, участвовавший в этой борьбе, так объяснял свою позицию: я ландрат (земский советник), а не адельсрат (дворянский советник). Такой подход, безусловно, встретил бы одобрение старого графа Меллина — просвещённого филантропа. Активные же защитники рыцарских привилегий, уязвлённые наступлением на их «исторические права», насторожились и ощетинились.