Он знал, что «миллионы вовсе не виноваты в своем невежестве: не они отчуждаются от знания, от искусств, от поэзии, а их чуждаются и презирают те, которые успели захватить умственное достояние в свои руки». Поэтому вся деятельность Добролюбова — литератора, публициста, ученого — была проникнута мечтой о том, чтобы приблизить знания, искусство, поэзию к народу, к миллионным массам. В основе его литературной программы, развивавшей принципы и традиции Белинского, лежала забота о создании подлинно народной литературы, то есть литературы крестьянской революции, литературы, которая служила бы делу освобождения и просвещения русского народа.
В народе Добролюбов видел основу всех основ, начало всех начал общественной жизни, источник И смысл своей деятельности. И, обращаясь к людям «ученым и образованным», мнящим себя подлинными носителями культуры, он писал:
«Коренная Россия не в нас с вами заключается, господа умники. Мы можем держаться только потому, что под нами есть твердая почва — настоящий русский народ; а сами по себе мы составляем совершенно неприметную частичку великого русского народа».
Голос Белинского как бы снова раздался со страниц «Современника». Он слышался во всем лучшем, что выходило из-под пера молодого критика, его наследника.
XV. В ОЖИДАНИИ РЕВОЛЮЦИИ
юди, близко стоявшие к редакции «Современника», с удивлением говорили о громадном трудолюбии и неиссякаемой энергии Добролюбова. Казалось, он не знал утомления. Жажда деятельности была у него поистине неиссякаема. Никто не мог понять, когда он успевал прочитывать все русские и иностранные газеты и журналы, все новые книги, множество рукописей, которые поступали в редакцию. По словам А. Я. Панаевой, он всегда прочитывал рукопись к тому дню, который назначал. И автору, даже если он был безвестен и молод, Не нужно было по нескольку раз являться в редакцию за ответом.
Сохранилось свидетельство одного из таких начинающих авторов о том, как встретил его Добролюбов в редакции «Современника». Студент духовной академии М. Антонович, впоследствии ставший известным публицистом, однажды принес в редакцию большую статью — первое свое произведение. С трепетом ждал он ответа. И вот ответ пришел. «Не читая его, — вспоминает Антонович, — я прежде всего бросился на подпись: оказалось, ответ подписан Добролюбовым. Я так и замер от опасений и страха: такой неумолимый, строгий судья, такой беспощадный критик — наверное, погибло мое первое писательское создание. Мои опасения оправдались. Добролюбов писал, что статья никоим образом не может быть напечатана, хотя в ней есть места недурные…и в заключение приглашал меня явиться к нему…
В лихорадочном волнении и колебании между страхом и надеждою я отправился к Добролюбову. Он принял меня без всяких церемоний и чрезвычайно запросто, как будто давнишнего короткого знакомого или товарища. Самым простодушным, даже приятельским тоном он сказал мне, что моя статья есть махинище более трех печатных листов, что… обычным, заурядным читателям она не под силу и не будет для них интересна… Затем он участливо стал расспрашивать меня о моем внешнем положении, о моих планах и намерениях. Он убеждал меня не смущаться не совсем удачной первой пробой и продолжать писать для печати».
В дальнейшем Добролюбов подсказывал начинающему литератору темы для статей, снабжал его книгами, в частности сочинениями Фейербаха, вел с ним разговоры о предметах, касающихся самых различных областей знания и жизни. «Очевидно, эти разговоры были для меня чем-то вроде экзамена», — замечает по этому поводу Антонович, до конца жизни сохранивший глубокое уважение к Добролюбову.
На беседы с авторами, чтение и обработку рукописей, правку корректур уходил весь редакционный день Добролюбова. Только вечером он принимался за свои статьи и писал до глубокой ночи, до утра, а нередко и вовсе не ложился спать. По словам Чернышевского, его «надобно было удерживать от работы». В конце концов громадное напряжение не могло не сказаться на его здоровье; несомненно, что еще институтский режим и недоедание нанесли ему серьезный ущерб. Непосильный труд привел к дальнейшему ослаблению организма; он почувствовал себя больным. Врачи, лечившие Николая Александровича, считали, что у него началась золотуха.
Надо было лечиться, и летом 1858 года Добролюбов отправился в Старую Руссу, городок Новгородской губернии, славившийся своими лечебными грязями. Здесь собралось довольно обширное и веселое общество, но Добролюбов почти не соприкасался с ним. «Приезжих на воды здесь очень много, и все очень веселятся, кроме, впрочем, меня». Однако чувство юмора его не покидало никогда, и он так изобразил свое лечение в шутливом стихотворном письме к С. П. Галахову:
Я лечуся
В Старой Руссе
От болезни.
Но, — хоть тресни,
Золотуха,
Точно муха,
Так пристала,
Что ей мало
Ванн соленых,
Кипяченых;
Нужны грязи…
Несмотря на этот шутливый тон, он чувствовал себя в моральном отношении очень плохо. Как раз во время полуторамесячного пребывания в Старой Руссе Добролюбов испытал приступы пессимизма, разочарования в собственных силах.
«Мне горько признаться Вам, — писал он одной нижегородской знакомой, — что я чувствую постоянное недовольство самим собой, и стыд своего бессилия и малодушия… я чувствую совершенное отсутствие в себе тех нравственных сил, которые необходимы для поддержки умственного превосходства». Он перестал верить в себя, в свою работу, так необходимую для общества: «Я вижу сам, что все, что пишу, слабо, плохо, старо, бесплодно, что тут виден только бесплодный ум, без знаний… Поэтому я не дорожу своими трудами, не подписываю их, и очень рад, что их никто не читает…» Тогда же он писал Златовратскому, что скоро прекратит свою «бестолковую деятельность» по литературной части и посвятит себя скромному педагогическому труду где-нибудь вдали от Петербурга.
Разумеется, все это говорилось под впечатлением минутного настроения. Несправедливость его по отношению к самому себе была настолько очевидна, что это хорошо видели даже люди, к которым обращался со своими жалобами Добролюбов, а они были весьма далеки от настоящего понимания «юноши-гения» (так назвал его Некрасов). И для нас существенны не слова самообличения, на которые он иной раз бывал так щедр, а мысли, свидетельствующие о том, что даже лучшие русские люди, отличавшиеся стойкостью характера и убеждений, испытывали по временам мучительные сомнения перед лицом враждебной стихии, перед лицом крепостничества, наложившего свой отпечаток на всю тогдашнюю жизнь.
Друзья Добролюбова, разбросанные по разным городам, сообщали ему невеселые новости. От Вани Бордюгова он узнавал, как «тяжело и грустно» в Москве, от Паржницкого — то же самое о Казани. Михаил Иванович Шемановский присылал отчаянные письма из Ковно, где он преподавал в гимназии. 12 сентября Добролюбов ответил ему большим письмом, которое начиналось так:
«Миша! Милый мой друг! Письмо твое страшно. Ты весь в каком-то лихорадочном, отчаянном положении. Неужто такая полная безотрадность господствует во всем, что окружает тебя? Неужто ни души живой нет, ни одного существа мыслящего или способного к мысли не встречал ты там? Грустно верить этому, Миша. Ты ничего не пишешь о гимназистах: разве ты не сблизился с ними? Разве не старался пробивать хотя в некоторых из них кору ковенской пошлости и апатии? Ради бога, Миша, напиши мне об этом подробнее. Ведь ты знаешь, что вся наша надежда на будущие поколения…»
Дальше Добролюбов говорил о вялости своих сверстников, о той «мрачной, бессильной, ожесточенно-грустной тишине, которая господствует теперь между нашими лучшими людьми…». Он объяснял эту «тишину» тем, что «на нас всех» легла «мертвенная апатия русского крепостного народа». Таким образом, Добролюбов связывал настроение передовой демократической интеллигенции с настроением угнетенных масс крепостного крестьянства. Как истинный патриот, он скорбел при мысли о недостатке революционности в массах: ему начинало иногда казаться, что крестьянство не способно к решительному выступлению против властей.