Была в Нижнем и другая жизнь — жизнь городской окраины, где ютились беднота, бурлаки, кормщики, рабочие. Каждый год в весеннее время сюда стекались толпы людей в поисках заработка. Здесь были и беглые крестьяне, и городская беднота, и просто бродяги. По Волге в ту пору плавали деревянные парусные расшивы. В ветреную погоду они шли на парусах, а когда не было ветра, их тащили бурлаки. Этот изнурительный труд требовал громадного физического напряжения, а оплачивался он медными грошами. Однако недостатка в рабочей силе не было, потому что купец, нанявший артель бурлаков, чтобы доставить судно с солью или рыбой, скажем, из Нижнего в Рыбинск, так или иначе обязывался прокормить артель. Бесприютная голытьба, крепостные, сбежавшие от помещика, не могли и мечтать о лучшей доле. В Нижнем, на Софроновской площади, бывали целые бурлацкие базары, где перед началом судоходства на Волге купцы и их приказчики осматривали и выбирали живой «товар», стараясь нанять людей рослых и крепких.
В 1846 году на Волгу был спущен первый пароход, который начал совершать дальние рейсы. Он представлял собой плоскодонное судно, посредине которого стояла громадная машина, производившая такой шум, что он был слышен за несколько верст. Двигалось это судно со скоростью пять верст в час (с грузом). Однако предприимчивые купцы поняли выгоды, которое сулила им паровая машина. На Волге скоро появились крупные судовладельцы и пароходчики. В 1849 году неподалеку от Нижнего, вблизи деревни Соромовой, было оборудовано большое по тем временам промышленное предприятие с двумя тысячами рабочих — первый на Волге судостроительный завод, которому впоследствии суждено было видеть и баррикады и мощные революционные демонстрации. Это было будущее Сормово. Рождение завода не могло не отразиться на всей экономике края и не могло не вызвать интереса нижегородцев. В городе говорили о чудовищной эксплуатации, которой подвергались полукрепостные сормовские рабочие. Они жили в смрадных казармах, окруженные строгим надзором, целиком зависящие от прихоти хозяина.
Таким был мир, окружавший Добролюбова в пору его детства. Правда, ему тогда еще не приходилось испытывать острых столкновений с этим миром. Условия домашней жизни и характер воспитания ограничивали сферу его наблюдений, и именно поэтому в позднейших воспоминаниях, особенно в стихах, сам Добролюбов нередко в идиллических тонах рисовал картины своего детства:
Мне отчий дом рисуется во сне…
Я вновь дитя с доверчивой душою…
Под отческим надзором я расту,
Не ведая ни страсти, ни сомнений;
Заботливой рукой лелеемый, цвету
Вдали от горя и людских волнений.
(Из стихотворения «Сон»)
Однако он уже знал, что где-то рядом есть и горе и людские волнения. Он был удивительно восприимчив, наблюдателен, необычайно быстро развивался. Мы располагаем драгоценным автобиографическим признанием (в статье «Когда же придет настоящий день?»), где говорится о том, как рано начали волновать мальчика чужие страдания: «Все, что я видел, все, что слышал, развивало во мне тяжелое чувство недовольства; в душе моей рано начал шевелиться вопрос: да отчего же все так страдает, и неужели нет средства помочь этому горю, которое, кажется, всех одолело?..» Впечатления окружающей жизни оставляли глубокие следы в сознании Добролюбова даже в те годы, когда он еще не умел отнестись к ним критически и когда вместо разумного ответа на запросы ищущего ума наставники преподносили ему готовые прописи в духе христианской морали. Пусть косная среда цепко держала его в своих объятиях, пусть он был подвержен всем предрассудкам этой — среды, — все равно картины мрачной и жестокой действительности с ее нищетой, угнетением личности, бесправием масс неизбежно западали в его душу. И когда пришло время кризиса, крутого перелома во взглядах юноши на мир, тогда впечатления детства сыграли свою роль, помогли сложиться его новым убеждениям. Разумеется, это были впечатления не только отрицательного порядка, развивавшие «тяжелое чувство недовольства», но и такие, которые содействовали выработке положительного идеала будущего революционера, воспитанию его патриотического чувства.
Каждое утро в положенное время, никогда не опаздывая, Николай Добролюбов выходил из дому, направляясь в семинарию. Семинарские занятия были для него тягостны и чаще всего бесполезны, но сознание своей обязанности, долга, присущее ему с раннего детства, и боязнь огорчить родителей были так сильны, что все остальное отступало на второй план. Очень развито было в нем. и религиозное чувство, внушенное с самых первых дней жизни. Рассказывают, что, идя по улице, он непременно крестился на все попадавшиеся церкви. И, глядя на этого богобоязненного семинариста, конечно, никто не мог бы предположить, что всего через несколько лет он станет убежденным атеистом и революционером.
В смысле постановки дела нижегородская семинария, существовавшая уже более ста лет, выгодно отличалась от других учебных заведений этого рода. Здесь была довольно большая библиотека (больше четырех тысяч названий), богатая многими старинными книгами и рукописями. При семинарии существовал физический кабинет, где, между прочим, находился замечательный фонарь работы знаменитого нижегородца Кулибина, выдающегося русского изобретателя-самоучки; были кабинеты минералогический и нумизматический.
Но еще более важно, что в нижегородской семинарии не было такой дикости в обычаях, такой грубости и жестокости нравов, которыми вообще отличался семинарский быт прошлого века.
И тем не менее это все-таки была семинария, то есть учреждение, предназначенное для того, чтобы готовить из своих воспитанников грамотных попов, искусных в произнесении церковных проповедей, или законоучителей для духовных учебных заведений. В соответствии с этим философия в семинарских условиях превращалась в богословие, а словесность была приспособлена к составлению проповедей. Академические занятия носили сугубо схоластический характер, семинарская наука была оторвана от жизни, главным педагогическим приемом была ненавистная Добролюбову зубрежка.
Он пришел в семинарию полный искреннего стремления к знанию, с пытливым умом, с жадным интересом к науке. Но с первых же шагов его постигло разочарование. От учителей он не мог узнать ничего нового, потому что был более их образован и начитан. Товарищи не удовлетворяли его по тем же причинам. Самые предметы, которыми приходилось заниматься, были чужды духовным запросам юноши. Громадное количество времени и умственной энергии ему приходилось тратить на сочинение длиннейших богословских рассуждений.
В дневнике Добролюбова от 8 января 1852 года можно встретить такую запись: «…перед Рождеством я написал сочинение о мужах апостольских, листов в 35». И это было не самое большое сочинение. Неудивительно, что эта бесплодная, иссушающая разум схоластика скоро опостылела молодому семинаристу. Однако чувство нравственного долга заставляло его педантично выполнять все требования духовного учебного заведения. Он делал это даже в последние семинарские годы, когда относился уже с нескрываемым презрением и. к большинству наставников и к самой семинарии. Еще более примерным поведением отличался он в младших классах, в первые два года учебных занятий. Семинарское начальство неизменно давало ему самые лестные характеристики: «Отличается тихостью, скромностью и послушанием»; «Весьма усерден к богослужению и вел себя примерно-хорошо»; «Отличается неутомимостью в занятиях» и т. д.
В то же время учителя с некоторой тревогой смотрели на ученика, который явно знал больше, чем они сами, и был необыкновенно начитан. Сперва его подозревали в «сдувательстве», особенно глядя на представляемые им громадные сочинения, отличающиеся обилием рассуждений и множеством цитат из различных авторов. Но потом поняли, что успехи Добролюбова основаны на превосходном знании литературы, чтении русских и иностранных писателей, самостоятельном изучении всеобщей истории, чтении журналов. По словам мемуариста, это открытие «ошеломило» и профессоров и учеников. Первые косились на юношу, нередко пытаясь так или иначе выразить ему свое неудовольствие. Один наставник выговаривал ему за чтение в классе книг, принесенных из дома. Другой «профессор», читавший по учебнику курс догматического богословия, о котором он сам не имел никакого представления, укорял Добролюбова в том, что язык в его сочинениях «слишком чист и напоминает журнальные обороты». Это были чисто формальные придирки, за ними скрывалось чувство неловкости и раздражение, которое испытывали учителя-невежды от сознания, что ученик превосходил их по своему развитию.