Если гости сновали группками вверх и вниз по лестницам и не слышали Лунхауса, то мне, прикованному к месту, его нашептывания становились все неприятнее, и я решил поставить финальную точку:
— Но господин Саверио не только коллекционер, а прежде всего художник!
Косой взгляд Лунхауса попытался сконцентрировать на мне всю свою насмешливость.
— Художник? Готов поклясться, что он за всю жизнь и двух раз кисть в руке не держал. Я сомневаюсь даже, что он может простую доску отреставрировать, с чего начинает карьеру каждый второй антиквар в Италии. Он такой же художник, как вы или я. Но в этом смысле мы его сегодня слегка попробуем на зубок.
Я быстро отошел от Лунхауса к другим посетителям, которые столпились перед скульптурой из дерева. То была Пьета раннего Ренессанса с угловатой Мадонной и трактирным Христом, который безо всякой точки опоры перекрещивался с ней по диагонали. Все взволновались. Примитивисты были тогда в моде. Даже знаменитость хрюкал и выдалбливал в воздухе выгнутым, изношенным в работе большим пальцем «ритм» деревянной скульптуры.
Я был уже так отравлен болтовней Лунхауса, что ничего не мог с собой поделать и против воли взглянул пристально на Саверио С. И действительно — так мне тогда представилось, — что-то подмигивающее и чрезвычайно лживое проявлялось во всем его существе. Он совсем не смотрел на Пьету. Она, казалось, так же мало его интересовала, как произведение искусства — служащего музея, что объясняет его посетителям, или как торгового агента — товар, который он продает. Напротив, он механически выказывал на лице ханжескую слащавость и гасил ее, как включают и выключают свет, и, в то время как его красивая рука нежными кончиками пальцев касалась складок одеяния мадонны, он глухо вздохнул, будто выражая соболезнование по случаю смерти, которая удручала нас всех:
— Чего все мы сто́им в сравнении с этим?
Лунхаус смотрел на меня. Я тоже уловил высокопарность, почти бесстыдство этой фразы.
Чай пили в ателье Саверио. Почему это помещение называлось «ателье» — непонятно, разве что из-за его обширности и высоких окон. Я прежде всего подумал бы о концертном зале. Там стояли рояль, фисгармония и несколько граммофонов. Но мольбертов, холстов, рам, палитр и всего остального, что относится к аксессуарам живописца, — не было ни следа. Зато перевязанный, готовый к отъезду багаж свален был кучей в углу, отчего настроение кратковременности, готовности к бегству царило во всем.
Почему нас пригласили для фуршета именно в это ателье, хотя в распоряжении хозяина было множество роскошных комнат? Это, казалось, подтверждало всевозможные подозрения Лунхауса. Мнимый художник и мнимый владелец дома источал чарующую любезность. Он сам разливал напитки, с нежностью прикасался ко мне, когда была моя очередь, и выражал трогательную радость оттого, что я оказал ему честь своим присутствием. Перед знаменитым гостем он благоговейно преклонил колено, что казалось одновременно хитростью и покорностью. Лунхаус же получил легкий дружеский шлепок, выражавший примерно следующее: «Я знаю, правда, о твоем злословии, но у меня тебе это не повредит». После того как он некоторое время просительно-мелодичным голосом очаровывал обеих соседок, мать и дочь, он обратился к нам:
— Я рад принимать вас всех у себя, поскольку завтра уезжаю.
При этом он указал на чемоданы.
Со всех сторон посыпались вопросы, куда он едет. Без видимых усилий он состроил сладковатую мину:
— В Швейцарии уже великолепный снег. А я — заядлый лыжник и поеду на Арозу.
Лунхаус, сидя рядом со мной, подтолкнул меня и прошептал на ухо:
— Ни слова правды! Сообщение обойдется ему в три недели ссылки в Тревизо, которые ему придется отсидеть, чтобы оказаться в Арозе. Каждый год — та же история.
Я пытался найти в Саверио то, что объяснило бы мне его нелепое бахвальство. Нужно ли владельцу такого дворца и таких сокровищ хвастаться примитивно-светским образом жизни, которым не стал бы хвалиться ни один торговый служащий? Конечно, он только агент антиквара Барбьери, но и это могло оказаться-клеветой, так как официально Саверио был домовладельцем. Возможно, в юности ему приходилось терпеть тяжелые лишения, а от этого у культурных, изысканных людей всегда остается какой-нибудь неестественный для них отпечаток. Однако руки его были изящны и чувствительны. Такие руки не ведали бедности. В Тревизо! Весьма загадочно! Но Саверио уже сам открывал тайну своего путешествия, а я был склонен поверить ему на слово:
— Естественно, не только ради спорта я еду в Арозу. У одного знакомого... то есть, друга, там поблизости прекрасная вилла. Что? Нет, никто из вас его не знает. У меня от него поручение...
Лунхаус кулаком забарабанил по моему колену. Саверио, кажется, что-то почувствовал, поскольку робко добавил, послав знаменитости взгляд слегка побитой собаки:
— Мы, современные художники, не можем уже, к сожалению, рисовать фрески с искренней убежденностью. Нам не хватает социальной основы. Ради бога, перед лицом нашего уважаемого гостя я боюсь сказать что-нибудь неуместное. Я перед ним немею... Но вы ведь знаете, большие стены манят художника...
Внезапно обращенные к Саверио слова Лунхауса прозвучали подчеркнуто отчетливо:
— Мастер, сегодня вам от меня не отделаться.
Тот сразу густо покраснел.
Лунхаус не отступал:
— С давних пор вы обещаете нам обширную экспозицию, а мы еще не видели ни одной вашей картины. Ваши друзья в Арозе остаются в выигрыше. Для них вы рисуете фрески. А мы оказываемся ни с чем. Время настало. Мы собрались в вашем ателье, и вам от нас не скрыться.
Саверио бросил на знаменитого художника взгляд приговоренного к смерти преступника. Тот не сказал ни слова, а сосал, постанывая, свою трубку. Но затем из его горла вырвалось одобрительное ворчание. Он раздвинул руки, будто готовясь к борьбе и любопытствуя, кто это с ним решил помериться силами.
Лоб Саверио был бледен и влажен. Он защищался, лишившись своего красноречия.
— Невозможно! Вы видите: мои вещи упакованы или уже в дороге... Как же мне...
Лунхаус спокойно настаивал:
— Все свои картины художник не запрет и не упакует.
— У меня здесь совсем мало вещей. И те старые и незначительные. Я не могу...
— Это детские россказни!
Во время этой перепалки Саверио не отрывал глаз от знаменитости.
— Я все же не решусь такому мастеру...
Лунхаус бьет козырем:
— Радуйтесь, что видите перед собой великого человека! Наши суждения имели бы для вас меньшую ценность.
Саверио опустил свою несчастную голову и, отчаявшись, какое-то время молчал. Потом снова пожаловался:
— Я не могу!
Но вокруг раздавались уже оскорбительные уговоры, которыми общество равнодушных к искусству людей из милости просит художника поступиться ради них своим произведением, поделиться чем-нибудь сокровенным:
— Никаких отговорок, ну, пожалуйста!..
Саверио, кому я сочувствовал всей душой, был в полной растерянности. Он тяжело поднялся, будто опухший уставший старик, и подошел к окну, сквозь которое проникал уже темно-золотой свет вечернего солнца. Он действительно потерпел фиаско. Еще полчаса — и наступил бы вечер, а ни один сведущий в искусстве человек не станет требовать картину, чтобы рассматривать ее в темноте.
Было заметно, что Саверио пришел к какому-то решению. Однако сделал он нечто совершенно неожиданное.
Осторожно и медленно, будто чтобы выиграть время, подошел он к граммофону, покрутил ручку и поставил пластинку. Из трубы аппарата выдавал свою могучую кантилену Карузо. Но Саверио этого было недостаточно. Припертый к стенке художник включил механическое пианино, и могучее пение перекрыл отбарабаненный призрачными пальцами бравурный этюд.
Это трудно описать. Не существует шума более ужасного, более демонического, чем насильственная неразбериха звуков разнородной музыки. В этом может убедиться всякий, кто остановится в фокусе звучания оркестриков публичных домов, ярмарок, лупанаров, карусельных органчиков. Подобная полифония — звуковое отображение разрушенной, извращенной души, безумия, бездны. То же самое происходило здесь — в высокой, предавшейся хаосу звуков комнате. В этом и состояла цель! Нужно было расстроить наш рассудок? Или чья-то больная совесть требовала такого обморока душ? Было ли это падение преследуемого в пропасть или пустая поза? Мы взглянули друг на друга. Даже Лунхаус окаменел. Только знаменитый художник оставался совершенно равнодушным. Он углубился в себя как холодный профессионал, который не позволит музыке карманных часов свести себя с ума. Он не был сбит с толку и, казалось, понимал суть скандала, который устраивает всякий аферист, когда его ловят за руку. Однако я начинал ненавидеть нашу знаменитость за его абсолютное безразличие.