IV
Позже все мы стояли на террасе. Я бросил свою лопату и держался в середине толпы детей. Петер стоял перед маленьким столиком, на котором расположилось некое устройство. Перепутанные провода были слабо натянуты между двумя темными сосудами, наполненными коричневой жидкостью. Вся терраса заставлена всякими сложными аппаратами, непонятными игрушками, но мне не запомнилось ничего, кроме этого маленького сооружения.
Петер часто напускался с бранью на детей, которые оказывались поблизости. Его голос звучал иногда очень неприятно. Своему брату он отдавал распоряжения на английском со странным жестким произношением. Я был сонным эхом каждого его движения, вибрировал языком, изгибался, следуя его жестам, будто они висели на мне, как накинутая на плечи чужая одежда, которую натянул случайно, не открывая глаз. Петер возился со своими проводами.
Внезапно он спросил меня, хотя я стоял далеко от него:
— Ты в этом что-нибудь смыслишь?
— Да, — ответил я, взглянув на маленькое, размеренно жужжащее устройство.
— Вы это изучали?
— Да, — сказал я снова, на самом деле ничего не зная и ощущая во рту, словно каху[106], странный вкус этого «да».
— Тогда помоги мне. — Петер взял один сосуд в руку и нажал пестиком в глубину. Я подошел и положил всю ладонь на барабан. Я громко вскрикнул: ток был довольно сильным. Дети засмеялись, впервые наслаждаясь сладостью глумления. Петер, оставаясь совершенно серьезным, отключил батарейки и сказал тоненьким голоском:
— Ты обманщик.
Я еще не все понимал. Но я знал: теперь все кончено. Я стану изгоем, играя в саду. Возможно, буду учиться, как хочет отец. Высокие и упитанные взрослые вышли из столовой.
V
Впервые — все радости, впервые — весь яд унижения. Лишь тогда начало глухо лепетать во мне то ораторское самоуничижение, которое так часто срывается с наших уст. (На других в этом нельзя положиться.)
«Я самый ничтожный, пошлый, вонючий субъект. У меня безобразное, неблагородное лицо. Как неуклюж я в движениях, как неловок в счете, а каким умельцем я себя выставляю и каким умником! Я лжец, лжец, лжец! Если мать спросит, который час, я всегда добавлю минут пять — только бы соврать! Я самый грязный, низкий человек. Я играю вещами, которыми не должен играть. Я читаю в клозете, я засовываю голову под одеяло, если дурно пахнет. Я не из тех, с кем разговаривают, с кем играют. Я не из тех, которые красивы, чисты и честны. Хорошо бы мне умереть. Не хочу больше никого видеть. Но я буду ходить к ним. По-другому я не могу. Я скрою от них все дурное, я спрячу все нечистое от этих чистых...»
Я лежал на диване в своей комнате, зарывшись головой в подушку, и услышал вдруг за стеной его голос. Я вскочил, вся боль, весь стыд испарились от страстного желания победить. Я должен показать свое величие, все свои способности, должен убедить его, превзойти его.
Я выхватил из футляра свою скрипку. Я получил всего пятнадцать уроков, прошел начальный курс. Вообще же я бездарен, и слуха никакого. Я поставил какие-то ноты на пульт и начал «исполнять штрихи», водить смычком по пустым струнам в первой позиции, без всякой вибрации; в тремоло я уже преуспел. Когда я внезапно прекратил «играть», за стеной было тихо. Я только услышал, как мой кумир кричал, уходя, слуге о каком-то пустяке.
VI
— Твой отец верит в Бога? — спросил меня вечером Петер. Будто небо потемнело.
— А твой верит? — попытался я спросить так же непринужденно, как Петер, однако с робостью отвернулся.
— Мой? — Петер засмеялся и поглядел на меня свысока.
— Мой тоже не верит, — сказал я, ненавидя своего отца, потому что он верил в Бога, то есть был плебеем, и каждое воскресенье ходил в церковь.
1914—1915
Слуги
Не стоит говорить здесь о сочувствии и восхищении; ведь, хотя некоторая их деятельность требует напряжения и работы рук, кто назвал бы их участь негероической и сравнил бы их идиллическую усталость с работой могильщика, с опасностями, окружающими заводского сторожа, с утомленностью солдата?
А действительно! Это ведь легкая работа — мыть ночные горшки; не требует особых усилий — водить метелкой; и если служба начинается очень рано — не каждый же день бывают гости! Почему же эта доля наполняется в наших благородных сердцах прямо-таки трогательной святостью, хотя мы сами обеспечены отнюдь не сверх меры и рождены для мучений наших собственных занятий? Несмотря на весь социальный пафос, нам не приходит в голову настаивать на реформах, и хотя степень нашей человечности, возможно, весьма высока, мы абсолютно не расположены менять их судьбу. Нет, мы бурно требуем по утрам наш кофе, словно мы единственные на свете; мы грубы, если наша постель не в порядке; и если небрежность их возрастает, мы их увольняем.
И все-таки мерещится нам в часы прозрений, что какая-нибудь лампочка служит им домашней лампадкой над алтарем. Ведь если они, как говорится, не кажутся ни героями, ни страдальцами, мы все же стремимся видеть в них святых. Причина в том, что их жизнь представляет собой распад и смирение среди чужих форм, даже безымянность. Кто пытался представить себе преданного кельнера «нашего» кафе как-то иначе, нежели торопливо обслуживающим нас? Как странно вообразить, что у него есть жена и дети, что он прогуливается по воскресеньям, что он способен есть не в спешке, в углу, а совсем по-другому, что можно встретить его на улице со шляпой в руке, что он даже заговорит с нами в театре.
А эта грациозная девушка, что прибирает мою комнату? Ни разу не произносит красотка слова, не идущего к делу. Царственно воспарила она благодаря своей шумной самоотверженности. Я не способен представить себе (в глубине души я считаю это кощунством), что у нее есть родина, семья, жизненные сложности и знакомства. Меня взволновало бы, если б почтальон принес ей письмо, открытку и даже посылку. Детство ее нигде не протекало, и ее воскресные выходные не имеют отношения к ее возлюбленному или к молчаливому посещению могилы, к тоске по родной почве, к короткому окольному пути в прежнее блаженство. Потом она возвращается в свой понедельничный миф. То же самое — кухарка. А вспомните-ка всех ваших забытых нянек! Если всякое другое занятие — профессия, то прислуживание — религиозное деяние. Специалист выполняет работу в определенных временных границах, к своей выгоде, из честолюбия или по своим склонностям. Слугу зовут всегда. Он каждый час принадлежит твоему дому и тебе. Если его внешняя цель телеологична — найти денежные средства, — то действия его — все же чистая, неосознанная идея. Он гасит себя, чтобы быть полностью твоим инструментом. Ты господствуешь над ним, как колдовское заклинание.
То, что у некоторых народов на один день перевертывались отношения раба и господина, я считаю вовсе не этическим символом, а религиозной необходимостью. Наивный разум познает святость через служение.
Теперь погадаем еще немного, отчего вся прислуга кажется нам такой мифичной. Она приходит на землю ниоткуда, и стыдно бывает видеть, как они едят, смеются и спят. Бранишь их, — это дается им нелегко, и все же лампочка-лампадка и домашний очажок почитаются ими как наилучшее.
Они заслуживают по-христиански царствие небесное, а если им не суждено его найти, то существование их даст отзвук не в одном благодарном благородном сердце. Этого добиваемся все мы, смертные; не у каждого получается так красиво.
1912
Другая сторона
Помню, в детстве жил я как-то в доме; а мимо сада низвергался быстрый, узкий горный поток. Можно было при некоторой ловкости легко перейти неглубокую воду по большим валунам. Нам, детям, это, конечно, запрещалось. Нам неохотно разрешали просто поиграть на речном берегу. Я еще вижу перед собою этот поток, я еще слышу, как он со мной играет, его название походило на слово «сон». На другом берегу к воде спускался пологий горный откос, мы бросали туда камни, в тени высматривали форелей. Дороги к нему не было; никто, казалось, не вступал в его лохматую лесную гущу со времен рая; над мягким пастбищем плоскогорья, которое немного выгибалось в высоту, парило какое-то другое, чарующее небо. Что там было — вряд ли можно рассказать!