С криком: «Я ведь не сплю!» — Хуго вскочил с кровати. Он стоял в совсем чужой теперь комнате. Он долго не мог сориентироваться. Где окна? Ах да, там... Это, наверное, дверь... Никакой светлой щели! Она закрыта. Дрожа, крался он обратно к своей постели, которая была уже не прежней его постелью, а влекущим и опасным логовом.
Когда наутро Хуго проснулся, он увидел в комнате маму. Она только что открыла ставни и засмеялась:
— Вставайте, мой господин! Не отвергайте всемилостивейше мое присутствие. Фрейлейн Эрна взяла на некоторое время отпуск. Так что мы теперь предоставлены самим себе. Я прошу о возможно бережном со мной обращении.
Хуго ничего не ответил, а скорчил гримасу, будто собираясь повернуться на другой бок и заснуть снова. Но мама настойчиво подсовывала ему чулки:
— Серьезно, Хуго, поторопись! Внизу тебя ждет уже господин доктор Блюментритт. Замечательный ученый, а еще молодой человек! Я с ним сама с удовольствием побеседовала!
Хуго, не двигаясь, смотрел в пол. Он еще не проснулся, думала мама. Она стала его тормошить. Он не кривил рта, не спрашивал, когда вернется Эрна. Он начал медленно одеваться.
1927
Разрыв
Она не чувствовала боли, когда ее, покрытую белой простыней, отвозили на носилках в операционную. Только странное, бурное сочувствие к своему бедному телу — но оно будто принадлежало другой женщине. Когда ее везли мимо зеркала, она успела увидеть отражение своего лица, головы, обмотанной белыми бинтами, как чепцом монахини. Белое мне к лицу, решила она. В эти страшные минуты ее охватило грустное самодовольство.
«Я сейчас неплохо выгляжу — вероятно, и Юдифь признала бы это».
Ассистент-ординатор, сопровождавший больную, думал, что она хочет что-то сказать, но не может. Он мягко пожимал ее ладонь. Габриель впитывала поток бодрости, исходивший из этой здоровой энергичной руки.
Когда они с братом были детьми, Эрвин так часто брал ее за руку. Беспокойно и жадно рука мальчика сжимала ладонь Габриели, вгрызалась в нее, как в сладкий плод.
Но крепкая рука врача была спокойна и придавала уверенность, действовала благотворно. Габриель глубоко дышала.
И вот она в операционной, на ложе страданий.
Медсестра осторожно сняла покрывало.
Точно Габриель — сверток с хрупкими осколками. Она не смотрела на себя вниз, чтобы не увидеть ужасного. И в самом деле, она ничего не знала про обрушившуюся на нее силу, словно несчастье случилось не два часа назад, а в баснословные доисторические времена.
Ей удалось все свое самоощущение сконцентрировать в лице, в сознании. А такой ясностью, такой силой сознание ее никогда еще не обладало. Совсем новым, незнакомым стало ее лицо. Габриель чувствовала это и радовалась той необыкновенной красоте, которая на него снизошла. Будто руками скульптора последние минуты вылепили из очертаний лица самую суть ее существа, которую она сама не знала и ощущала теперь с гордым честолюбием.
И потом — почему ей не больно? Она ведь должна испытывать невыносимую боль! Или настоящей боли вообще не бывает, только страх перед нею?
Профессор долго и пристально смотрел ей в глаза, и даже он, чужой человек, видевший ее впервые, заметил то «новое», — она это поняла, — то превращение, что в ней совершилось. Это «новое», казалось, вызывало к ней всеобщую бесконечную симпатию. Все любили ее. Профессор нежно склонился над ней:
— Есть ли у вас родственники в Берлине, милостивая госпожа?
Глаза Габриель скользили по бескрайнему снежному полю хирургического халата. Они видели зимний пейзаж. Она стояла на хрустящем снегу. Снег покрывал горы сверху донизу, вспомнила она, а ведь только начало ноября! В черном небе пылало солнце, будто в шаре из матового стекла. Со всех сторон приближались стада, звенящие бубенчиками на ошейниках, и сани звякали колокольчиками.
Профессор еще нежнее повторяет свой вопрос. На ее губах — странная улыбка. Она не хочет втягивать своего брата Эрвина в эту грустную историю. У него другие дела: через несколько дней состоится его концерт, в воскресенье он принимает гостей, а остальное время полностью посвящено служению Юдифи. Если она и умрет, — пусть он узнает об этом позже, или вообще не узнает, что было бы лучше всего. Габриель смотрела профессору в глаза и молчала.
Главный врач распорядился:
— Просмотрите в кабинете телефонную и адресную книги на соответствующей фамилии, как мы сделали вчера в отношении Штатецки и Барбера. Пациентку зовут Габриель Риттнер. Позвоните еще раз в полицию. Я хотел бы получить об этом случае исчерпывающие сведения.
Габриель с усилием оторвала взгляд от снежного пейзажа. Как глупы, глупы люди, злорадствовала она. Почему у Эрвина должна быть фамилия Риттнер? Ей самой не нравилась фамилия мужа, хотя бывали мужчины и похуже, чем покойный надворный советник Риттнер. Слово «полиция» было ей неприятно. Вдруг она испугалась: увы, я проговорилась о гостинице.
Человеческих голосов больше не было слышно. Только стада и сани что-то подгоняло к операционному столу. Но Габриель не хотела быть безмолвной и беспомощной жертвой. Она хотела знать, знать все...
Она попыталась приподнять голову. Оглядела комнату. Врачи серьезно и молча мыли руки. На стеклянных дисках раскладывались инструменты. Устрашающие ножи, щипцы, ножницы, пилы. Дребезжали острые металлические приборы. Вдруг будто второе солнце — огромная лампа — с шипением нависло над нею.
Тут Габриель закричала, — впервые, не очень громко, словно пытаясь и перед лицом смерти соблюсти приличия. Профессор стоял рядом:
— Что такое, дитя мое? Ничего не бойтесь! Все произойдет очень быстро. Вы ничего не почувствуете!..
Габриель вскрикнула снова, еще тише, еще безнадежнее. Не от страха; просто созданиям божьим приходится осознать когда-то свое глубокое одиночество.
Старик подбадривал ее:
— Габриель!.. красивое имя. Итак, больше отваги, Габриель!
Он подал знак.
Все готово.
Подошел ассистент с маской.
— Дышите глубже, пожалуйста!
Да, она старалась глубоко, глубоко дышать. Она чувствовала маску на губах, и с истовой серьезностью послушного пациента пыталась дышать как можно глубже. Она явно проявляла свое усердие и готова была умаслить заботливых врачей своей услужливостью.
Голос профессора походил на плавные глухие раскаты грома.
— Любопытно узнать, насколько далеко вы от нас уйдете. Считайте, дитя мое. Раз... два...
Не только слова профессора — все вокруг гудело, как отдаленный гром. Будто она лежала под высоким сводом собора с гулким эхом.
— Считайте! Раз... два...
Габриель с удивлением вслушивалась в звонкий ровный голос, точно школьница отвечает на уроке:
— Раз... два...
* * *
Раз, два, три! Раз... два, три!
Поезд постоянно меняет ритм своих напевов.
Что это? Ведь еще мгновение назад Габриель была в заледенелых горах! Скользкая дорога утомила ее... Славная послеполуденная прогулка!..
Поезд не катится больше плавно и сонно. Энергично, с каким-то раздражением перетряхивает он наступающее утро.
Снег? Нет, снег шел вчера. Между вчера и сегодня пролегли долгая ночь и глубокий сон. В поезде только так и засыпают.
Все чаще бросаются навстречу путевые стрелки пересекающихся рельсов. Внизу многократно и рывками перекатывается мертвая земля.
Конечно! Поезд на Берлин! Поезд не остановишь, хотя Габриель знает, что попадет в Берлине в катастрофу, от которой, вероятно, вскоре умрет.
День наступил, а неделями длящееся ожидание, предвкушение радостной встречи, — исчезли.
Серолицый, сидевший у окна, отодвинул занавеску. Туманное утро, сосны, домики путевых обходчиков. Кроме нее еще пятеро пассажиров, выпрямившись в креслах, проводят ночь в запущенном неуютном купе второго класса. Почему все они на одно лицо? Мужчины не отличаются от женщин. Габриель пытается вспомнить, не во время ли поездки прочитала, что в чужой стране все лица кажутся одинаковыми.