Толпа уже не теснится целовать ноги Рубини; свободомыслящие квакерские души развенчивают комедианта, не доставляющего больше наслаждения, то есть делают его себе подобным.
Бельканто свободно от сентиментального сивушного звука учителей физкультуры и приказчиков винных лавок, которые экстатически загребают руками и в фальшивом целомудрии вращают глазами, издают глотками своими медвежий рев, и ни на пфенниг нет у них ни ритма в жестах, ни такта в душе.
И, как видите, я ухожу с мировой арены вместе с бельканто, — я ведь тоже принадлежу к старой школе шутов, для которых театр был единственным и наивысшим счастьем в жизни. О Рубини, Рубини!
Щеки горбуна побагровели. Он взял меня под руку и тихим голосом, который когда-то, вероятно, был очень красив, пропел:
Tombe degli avi miei
[75].
Он оборвал пение, судорожно сжал мне локоть и сказал:
— У меня было призвание, как мало у кого! Но! — вы видите, моя фигура не соответствует требованиям сцены.
Прозвенел звонок. Антракт закончился. Прежде чем войти в зал, он задержал меня и заметил:
— Мой приговор был слишком жесток. Есть еще некоторые корифеи, которых смело можно поставить рядом с великанами прошлого. Главным образом ради одного из таких талантов и стою я здесь на страже.
— Кого вы имеете в виду? — спросил я.
— Мадам Лейлу, — ответил он.
Я постарался запомнить все его речи. Я ведь еще не раз беседовал с ним. Многое из его суждений о музыке я забыл, — я же был тогда в этом искусстве настоящий пескарь.
Звали его Кирхмаус.
IV
Доктор Грау
Каждый вечер после спектакля я торопился выйти из театра и становился перед дверью на сцену. Толпа зрителей, казалось, подобно мне ждала актеров. Я знал, что она снимает теперь свое сверкающее платье, смывает с лица краску и копоть и надевает обувь, в которой ходят по улицам. Работники сцены и хористы, громко болтая, появлялись из театра и быстро исчезали. Каждый раз, когда открывалась дверь, надеялся я на мгновение увидеть великую, сбросившую покровы тайну. Торопливо выходили актеры, игравшие маленькие роли, например, крестьян, нотариусов, солдат, священников, дуэний и старух. Они выглядели жалкими. Мужчины держали платки у губ, у женщин были беззаботные лица, они несли в руках старые, потрепанные кожаные сумки.
Праздные зеваки бросали им добродушные и оскорбительные шуточки. Они кричали: «браво!», «здорово ты сегодня отчебучил!» Иной раз какой-нибудь пересмешник запевал с преувеличенной выразительностью фразу из чьей-то роли в одном из эпизодов:
Пред дверью, железом обитой,
ждет король со всей своей свитой.
Смех был наградой шутнику. Осмеянный же равнодушно, прижимая к губам платок и не глядя по сторонам, спешил удалиться.
Перед дверью на подмостки всегда стоял экипаж. Кнут был прислонен к тормозному колесу у козел, но кучер сидел в трактире, который назывался «В гроте». Мужчины в синих робах выносили огромные букеты цветов с лентами и складывали их в салон кареты.
Я знал, что это экипаж Лейлы. Мое сердце при виде его трусливо колотилось, и мужество покидало меня.
Действительно ли взгляд ее искал меня? И кто я был такой?
Бедный бродяга, беглый монах, ночами предающийся нечестивым мыслям.
А она? Ее ожидал экипаж. К ее стопам склонялись сильные мира сего, умелые и опытные в наслаждениях, широко шагавшие над головами вечно жаждущих и тоскующих. Взглянула бы она на меня, узнала бы? А хоть бы и так, разве это не было бы ужасно?
Что делать со мной этой великой актрисе, этому многоликому видению — и что мне с ней делать?
Подобает ли мне войти в ее мир? Разве, несмотря на ужасное кощунство, не нес я на себе посвящения? Ночи казни, ногти, вонзенные в плоть, посты, вечера, проведенные за чтением жизнеописаний святых, когда отблески костра, как далекая утренняя заря, играли на моем лбу. Можно ли изгладить все это? Нет! Я пал и низвергся в бездну. Но если суждено мне полюбить женский облик, то пусть происходит это втайне и издалека! Я хочу нести в себе эту теплую лампаду, не предавая ее, и попытаться, насколько это в моих силах, не спалить ее, опрокинув масло.
Так говорил я себе (постоянно сомневаясь, упрекая себя в трусости), и покидал место ожидания еще до того, как кучер возвращался из трактира.
Однажды вечером — давали «Эрнани»[76], произведение мастера, собравшего впоследствии богатый урожай славы, — стоял я снова в тяжелой борьбе с самим собой перед дверью на подмостки. Тут я увидел среди ожидающих господина Кирхмауса. Он разговаривал с человеком, чья внешность сразу очаровала меня. Стройная фигура наклонилась, доверчиво внимая собеседнику и усердно кивая. Человек был одет в оливково-зеленый, доверху застегнутый сюртук и стоял в напряженном размышлении, беспомощный, будто с ватными коленями.
У него были мягкие, густые, зачесанные назад волосы, шляпу он держал в руке, и нельзя было в свете газового фонаря рассмотреть, были они светлыми или седыми. Огромный нос на его лице отбрасывал резкую тень на его рот и подбородок.
Вдруг Кирхмаус подтолкнул его, что-то произнес и показал на меня. Оба пришли в движение, и ко мне, казалось, подскочил, подпрыгивая, не привыкший к земной тверди ощипанный орел.
— Господин, — сказал горбун, — это — доктор Грау. Рад случаю познакомить вас.
Он загадочно взглянул на меня, попрощался и исчез. Я почувствовал, что мою руку долго и крепко сжимает другая, горячая, будто в лихорадке, ладонь.
Отсутствующий глубокий взгляд голубых глаз осматривал меня так, словно я был удивительным ландшафтом. Лицо морщинистое, осунувшееся, и все-таки не старое.
Доктор Грау ничего еще не сказал. Его рот был открыт. Я видел, что многих зубов у него недостает, и все-таки лицо это было необыкновенно красивым.
Вдруг он вздрогнул и сказал:
— Пойдемте.
— Пойдемте, пойдемте! — радостно воскликнул я в свою очередь, так как исходившая от этого места опасность снова была развеяна.
Мы молча и долго шли рядом. Время от времени спутник мой посматривал на меня, и я заметил в его взглядах нежность, которую объект их давно утратил.
Он, человек, ходивший в школу, посещавший университет, несомненно близко знавший женщин, — он казался более смущенным и застенчивым, чем я — монах, человек неопытный! Он снова схватил меня за руку.
— Я рад встрече с вами! Я думаю, мы сможем что-то получить друг от друга. Вы — духовное лицо и, — как я вижу, и как сказал мне господин Кирхмаус, — человек особого рода. Я сам — что-то вроде религиозного философа.
Я ответил на пожатие его руки.
Этот человек сильно действовал на меня.
— Я уже однажды видел вас, — продолжал он. — Ночью вы стояли на мосту и пели что-то непонятное реке. Тогда я сразу понял, что вы — один из нас. Мы, немногие избранные, должны собираться вместе и стоять друг за друга.
Эту последнюю фразу он произнес совсем тихо. Он, впрочем, часто принимал вид заговорщика. Его походка была упругой, но не как у здоровых, энергичных людей; на мгновение мне почудилось: так ходит тот, кто боится оглянуться; так убийца выходит ночью на цыпочках из комнаты, где истекает кровью его жертва.
Мы остановились у газового фонаря, вокруг которого мелькали мотыльки во множестве.
Едва, однако, Грау вступил в круг света, как бабочки отлетели от фонаря и затанцевали вокруг его головы. Казалось, это доставило ему удовольствие.
— Видите, — сказал он, — со мной так всегда бывает.
Затем он вынул из кармана табакерку и взял оттуда щепотку. Однако я отчетливо видел: то, что он вдыхает, не было нюхательным табаком.
Сверкнула молния, в ночи прокатились раскаты грома.