Затем музыка оживляется. Шейх и старец снова подходят друг к другу с поклонами. Они представляют собой врата, сквозь которые проходит каждый дервиш, целуя перед тем руки обоих «столпов». Минуя эти врата, дервиш, отделившись от грани круга, начинает медленно вращаться.
Флейта и скрипка уже не одиноки. Хриплые голоса стариков наверху усиливают хаос мелодий.
Дервиши, скрестив руки на плечах, по очереди проходят в узкие врата, затем наконец глубоко вздыхают и закрывают глаза. Они поднимают к Аллаху правую руку с пустой, принимающей благословение, тарелкой, левую же, растопырив пальцы, опускают, как стрелку часов, к земле. Молния прилетает и улетает, не сжигая их. Так пронизывает нас небесная жизнь и божественная милость. То, что жадно принимает тянущаяся вверх правая рука, левая, направленная вниз, должна заплатить смерти. Экстатическое Я — не более чем медиум божественного.
Дервиши вертятся еще весьма робко. Будто, кружась на вращающемся диске, они тщетно ищут его середину. Это изменчивые движения вальса, который они танцуют с сугубой осторожностью. Всё сужающимися кругами в убыстряющейся пляске устремляется каждый к центру. Белые нижние юбки раздуваются мерными взмахами и становятся похожи на куполообразные балетные платья. Каждая душа танцует в своем белом одеянии, как звезда — вокруг обеих осей Вселенной: своей собственной и неведомой вселенской сердцевины. Иероглиф вверх и вниз указующих рук остается неподвижен. Только одеяния дервишей вздымаются все выше. Теперь заметен работающий механизм жалких худых ног. В этом кружении вокруг себя самого кроется попытка сбросить все телесное как чуждо-физическое и в равномерном движении обрести свое истинное Я.
По лицам некоторых пляшущих видно, что эта попытка удалась; самое интимное в них становится очевидным.
Коренастый старик с толстым пузом прямо-таки парит в воздухе, что так противоречит его телосложению. Принимающая правая почти касается его головы; на лице блаженство, духовно просветленное наслаждение. Этот старец похож на деревенского парня, впервые танцующего со своей возлюбленной.
Другой дервиш, низкорослый, обросший бородой старик, вынужден при каждом обороте делать судорожный рывок. В нем обнаруживается трогательная сущность изгоя, что упрямо и безнадежно обхаживает недосягаемое.
Сорокалетний перс, тоже дородный мужчина, вертится волчком безо всяких усилий. Его сокровенная сущность проявляется в восторженном блаженстве и ощущении полной гармонии. Вся эта первобытная одержимость, однако, подобна наслаждению творчества, которое ведь тоже не что иное, как мгновение самоуглубленности и самообретения.
Старейший — строгий, гордый танцмейстер — шагает между пляшущими, особо не обращая на них внимания. Черный плащ по-прежнему на нем. Неземное счастье пляски для него в далеком прошлом. Он — изнуренная, ущербная центральная ось всего этого действа. Но былое первенство в культе лежит еще вокруг его губ презрительной складкой. Внезапно его перламутровые грустные глаза оживают. Мимо него, вращаясь, движется двадцатилетний дервиш. Его обороты стремительнее, чем у других, хотя несколько суматошны и не всегда попадают в такт. Ступни его торопятся оттолкнуться от пола, лицо запрокинуто, рот с узкими усиками полуоткрыт. Мастер морщит веки в снисходительной усмешке. Затем следует за молодым дервишем по всему кругу. Деловито и внимательно следит он только за ногами плясуна. Когда он снова проходит мимо нас, к каменной строгости его лица примешана озлобленная отцовская заботливость. Исчерпавший себя гений открывает новый талант.
Во время всего представления шейх дервишей неподвижно стоит около молитвенного коврика. Темп музыки не меняется. Только барабан своими акцентами несколько раз смещает ее ритм.
Семь минут спустя мастер коротко стучит ногой по полу. Кружащиеся фигуры немедленно останавливаются. Ни на одном лице — ни капельки пота, ни следа усталости. Любой европеец уже через минуту упал бы от страшного головокружения. А дервиши спокойно отходят каждый на свое место. Их не смущает возвращение из глубин их существа в мир условностей.
Снова поклоны и обходы. Снова шейх и танцмейстер образуют врата, сквозь которые проходят посвященные. Но музыка уже другая. Это сильно акцентированный такт на три четверти. В хриплые голоса вплетается голос поющий и причитающий. Танец теперь гораздо стремительней, гипнотическое состояние пляшущих значительно глубже. Старейший дервиш еще пристальнее следит за новичком. Его безразличие исчезло. Быстрая смена изумления, неодобрения, удовольствия, разочарования и заинтересованности, сохраняющих упрямую немоту. Шейх стоит неподвижно. Только раз я замечаю, как короткий загадочный трепет пробегает по его крепкому стройному телу. Раньше, чем после первого тура, страж танца стучит по полу.
В третий раз начинается священнодействие приветствий и переходов. Музыканты наверху выдают все, на что способны. Скрипка и свирель стенают в суматошных триолях, старики протяжно воют и булькают всхлипывающими форшлагами, барабан и бубны неистово отбивают новый ритм.
Зубы пляшущих крепко сжаты, ноздри судорожно раздуваются. Руки застыли в неподвижном зигзаге. Они словно огромные живые куклы, которых заставляют кружиться проволока и гвозди. Танцмейстер вышел теперь из среды плясунов, которые в яростном вращении минуют, однако, пустой центр круга. Будто отброшенный за ненадобностью, стоит старик на краю кипящей жизни, которую оценивает теперь с уверенностью опытного знатока. В лицах уже не наслаждение, не гармония, не вся тщетность преходящего; лица являют собой серое застывшее зеркало того, в чем уже нет ничего личного. Единственная страсть, кажется, приводит эти куклы в движение: стремление к центру. Но какая-то таинственная сила запрещает им войти в него, как ни заманивает и ни гонит их туда музыка. Точно у слепых, веки их обращены внутрь. Но ни в одном из этих стариков не заметна ни одышка, ни учащенное сердцебиение. Вождь пляски безжалостен. С холодной деловитостью наблюдает он за экстазом, не подавая избавительного знака. Пусть все они падут замертво — отжившие свое старики и новые адепты. Он ждет...
И тут происходит нечто великолепное!
Высокая фигура шейха в синем плаще резко сгибается. Мы слышим его прерывистое дыхание. Тело его извивается, словно в когтях грифа, что пытается оторвать его от земли. Внезапно шейх с невыразимой, божественной грацией срывается с места.
Чего никогда не сможет сделать европеец — в три прыжка, играючи, шейх в голубом плаще достигает центра круга. Он взлетает и ныряет, будто не доски пола поддерживают его, а волны волшебного моря. Он кружится вокруг священной точки, пока полностью не сливается с ней. Как завораживающе прекрасны эти стремительные, эластичные движения! Ему не нужно напряженно бороться со своим телом, как остальным, что вызывают теперь сочувствие. Все в нем — полет. Так пророк танцует на поверхности вод и взмывает в воздух.
Пока музыка раздувает слабые свои легкие до предела, шейх вступает в центр. И, ни на йоту не сходя с места, вихрем вращается вокруг оси, связующей зенит и хадес. В ярко голубом плаще, скрестив руки, полностью погруженный в себя, пульсирует в пляске центр мира. В белых льняных одеяниях, что распахиваются все шире и вздымаются все выше, танцуют души, правой рукой принимающие милость, левой — искупающие вину.
1925
Черная месса
Фрагмент романа
I
Кощунство
Верьте или не верьте, я был тогда монахом; моя мать дала торжественное обещание посвятить меня Богу, — ведь когда она была беременна, я находился во чреве ее в положении столь неудобном, что роды грозили ей смертью. Мне было десять лет, когда она исполнила обет и отвела меня к братьям Арпата, которых хорошо знала. Там, в монастыре и на вершинах Хиллигенхилла, я вырос, учился и скоро постиг троякий смысл Писания.
В молитвенном усердии я за короткое время превзошел прочих послушников; в посте и самобичевании моя полная страстей юность возвысилась над рвением лучших из братьев; приор и старейшины вселили в меня надежду, что со временем во всем христианском мире будут почитать их монастырь как родину Святого.