Нейедли, однако, был одним из немногих, кто пытался разнять вцепившихся друг в друга женщин. Он кряхтел от напряжения, его «котик» сполз, а вышитый галстук сбился.
Эдит застыла в отчаянии, Максль как громом пораженный взирал на драку. Такого никогда еще здесь не случалось. До сих пор вопреки всем раздорам и склокам дамы в этом первоклассном заведении вели себя разумно.
Кто знает, когда бы закончилось это безобразие, если бы в ту же минуту молния чрезвычайного события не ударила и в этот дом.
Будто внезапно выросший из-под земли, возник гонец — ординарец шестого драгунского полка. Обычно, если по какой-либо причине появлялся тут представитель государственной власти — господин из санитарного ведомства, к примеру, или служащий полиции, — то свое присутствие он умел деликатно скрывать. А этот солдат, русый юнец из чешских крестьян, вышел на пустую сцену тяжеловесно и неожиданно. Он стоял посреди ведьмовской пляски, разорвав полную пота и дыма атмосферу вихрем румяно-свежего воздуха. Истинно по-фронтовому действовал солдат в мундире, в шлеме, с патронташем, с палашом и крупными колесиками шпор...
В одно мгновение драка прекратилась. Дамы торопливо приводили себя в порядок, будто ничего не произошло. Внезапно воцарилась глубокая тишина. Каждый ощущал веяние рока. Даже в призрачный облик Максля вошла действенная жизнь. Он лично провел посланца куда требовалось.
Двумя минутами позже внизу в прихожей заскрипели тяжелые кавалерийские сапоги и захлопала входная дверь. Медленно, задыхаясь, карабкался ошарашенный Максль вверх по лестнице. Он бормотал невнятные жалобы.
Мало-помалу вытянули из него ужасное известие: в Сараево убит наследник престола.
Никогда еще столь уважаемый дом на Гамсгассе не пустел так быстро, как в эти ночные часы. Казалось, дионисийское изобилие, беззаботный шум Большого Салона в значительной части были фальшивы, — так скоро господа влезли обратно в свои шкуры. Доктор Шерваль, остроумный ночной пират, превратился вдруг в солидного человека, который с тревогой — он был офицером запаса, — прозревал будущее. Господин президент, как пыльцу с сюртука, смахнул с себя легкую небрежность, которую допускал в предыдущие часы. Он укоризненно бормотал: «Так и бывает, когда выходишь по вечерам». Почему он так думал, какую зловещую связь нашел между разразившейся катастрофой и легкомысленно проведенным вечером — осталось неясным.
Баальбот больше не был обязан ради своей гордости настаивать на том, чтобы Людмила его обслужила.
Лейтенант Когоут и оба добровольца сделали решительные непроницаемые лица, будто готовятся председательствовать на военном суде. Господин фон Пепплер романтически закутался в плащ и, с жаром оповещая о событиях, заключил мир с молодым поколением. Все кинулись толпой вниз по лестнице. Хотели отыскать газетные редакции, чтобы узнать об истинных обстоятельствах трагедии. Вслед за основным потоком гостей в тени прошмыгнуло еще несколько смущенных фигур, которые могли потерять или особо чувствительную репутацию, или исключительное супружеское счастье.
В покинутом Салоне рядом с Нейедли сидел только хозяин дома. Сокрушенный, скорчился он на скамеечке у рояля. Казалось, он забыл обо всем ужасном, когда пролепетал:
— Мне пора идти спать, Нейедли?
Тапер зевнул:
— Идите-ка спать, господин Максль, никто сегодня больше не придет.
Испуганный взгляд Максля пронзил старика:
— Но я сплю слишком быстро, Нейедли, я только что проспал десять лет... Я боюсь спать, Нейедли...
Нейедли больше не отвечал: он был занят тем, что сливал остатки коньяка в один стакан, который потом с продуманной тщательностью осушил. Не обнаружив больше спиртного и взглянув на хозяина, сидевшего с закрытыми глазами, Нейедли сгреб с тарелки чаевые и, тихо постанывая, улизнул на цыпочках.
Он не слышал уже боязливого вопроса, прозвучавшего вслед ему:
— Надо идти спать, Нейедли?..
Большой Салон подвергся полному разгрому. Осколки разбитых рюмок покрывали пол, упавшие стулья не давали пройти, отовсюду пахло пролитым вином, кофе, шнапсом. Мутное облако стояло в воздухе. Максль жмурился в этом опустошении. Он глубоко вдохнул, будто хотел позвать Эдит и распорядиться привести все в порядок. Складки бессильного гнева прорезали внезапно его лоб. Однако он только хватал ртом воздух, и ни звука не сходило с его дряблых губ. Наконец он встал и пошел, шатаясь, из комнаты. Долго еще слышно было его тяжелое шарканье, пока не затихло наверху, в мансарде.
Когда снаружи, на узкой улочке, воцарилась тишина, Людмила не могла уже бороться с собой и — что дамам строго запрещалось, — открыла дверь в ночную мглу.
За дверью стоял Оскар.
Людмила хотела убежать обратно, но, судорожно вскрикнув, остановилась, обессиленная.
VI
Теперь Людмила сидела подле Оскара в кухне, где уже были накрыты столы.
Кухня — настоящее святилище этого дома: кафельные стены, четыре обтянутых белой клеенкой стола, — кухня действительно была роскошным помещением. Кто мог проникнуть сюда, тот не считался более гостем, чужаком, приправой, в любовных связях оставался свободным от обложения, принадлежал к шайке, разделял тайны широко распространенной профессии.
Наступили между тем четырехчасовые летние сумерки, и пришло время обеда. По значительности это время дня, в четыре часа, превосходило только вечернее, когда било шесть, — дамы тогда начинали прихорашиваться для службы, и Фигаро со своими щипцами для завивки спешил от одной к другой. Уютнее, однако, бывало утром, когда горячим супом смываешь всю дурь сивухи и туман никотина, радостно предвкушая время сна.
На столе перед каждым сиденьем ставили две тарелки, одну на другую; конус салфетки покоился в их окружности, и — чего не было и в благороднейших заведениях, — серебряные приборы лежали рядом с посудой. Серебряные приборы обязывали того, кто хоть недолго пользовался этими ложками и вилками, на все будущее время как бы приобщиться к аристократии. Тот, кто ими пользовался, уже с трудом опустился бы до уровня «Наполеона». Намного чаще путь вел наверх.
Людмила простила Оскара. Простила?.. Какое странное слово! Что еще она могла сделать, что ей, собственно, оставалось? Дуться, мучить его, испортить то краткое время, что он мог с ней провести? Когда он выходил за ворота и стоял в десяти шагах от Эйзенгассе, она была уже ничто для него, беднейшей из бедных, ничем не могла угрожать ему, как любая другая женщина, ни одарить его, ни испугать, не в силах была причинить ему ни добра, ни зла. Разве не мог он отказаться, — и с полным основанием — провести с нею ночь, когда у нее выходной? Она вполне это сознавала. Могла ли она показаться рядом с ним и не скомпрометировать многообещающего артиста? Она и не хотела быть вместе с ним там, на улице, в чужих комнатах. По этой причине она отдавала свое право на выходной другим девушкам.
Только здесь, в этом доме, в этой кухне он мог ее найти. Она же нигде больше не могла его встретить. Разве не достаточно и того, что он пришел? Кто вообще вынуждал его прийти? (Вот когда он женится — та уж его вынудит!) Людмила даже не знала его адреса, чтобы написать письмо, нет, она никогда и не спрашивала! Но эта свинья, этот мужчина сего совсем не ценит.
Теперь он сидит здесь. Она должна быть благодарна, только благодарна. Она горько радовалась, что в течение двух дней никому не уступила, что здесь, в этом доме, вопреки всякой вражде, смогла доказать себе свою силу и свою волю. Она умолчала о своей борьбе — ведь Оскар и к отваге ее не выказал бы особого интереса.
Теперь же он сидит рядом с ней, теперь ей все равно, и она счастлива, что может накормить голодного и отдать ему свой суп. Пока Оскар, не поднимая глаз, хлебал и глотал, Людмила быстро, как разбойник, схватывала все жесты любимого и вбирала их, чтоб ей побольше от него осталось...
Между тем явились к обеду и другие дамы. Пустая склока, драка не оставила никаких следов. О нескольких синяках и царапинах не стоило и говорить. Странно, что взрыв словно очистил всякую неприязнь, и стыд за отвратительное происшествие даже связал противниц друг с другом. Царили совершенное товарищество и сердечность, — немного преувеличенные, впрочем, и настороженные. Даже ворчливая Маня тягуче-жалобными звуками славянской песни свидетельствовала, что склонна теперь к радостному примирению.