Это мрачное чужеземное слово «баальбот» принесла с собой еврейка Йенни — мифическая предшественница нынешних дам, что живет теперь в Вене и владеет большим кафе на набережной Франца-Иосифа. Йенни была легендарным образцом трудолюбия и успеха. И дня не проходило, чтобы ее светлая личность не упоминалась в качестве вдохновляющего примера. Что же до выражения «баальбот», то обозначало оно богатого мужчину из провинции, который ночи напролет, основательно и обстоятельно, освежает в столице свою любовную жизнь, ни геллера, впрочем, не платя сверх таксы.
И к этому-то баальботу подлизывалась сейчас свинья Илонка. За десять гульденов он на все имел право. Однако Людмила искренне ей желала, чтобы даже оба эти «дядюшки» — (постыдился бы такой отец семейства с ожирением сердца в публичный дом идти!) — чтобы ни тот, ни другой на нее не польстились. Баальбот, отнюдь не пренебрегая Илонкой, на Людмилу все глаза проглядел; но Людмила даже презрением на взгляды его не отвечала. Для нее такие посетители — все равно что воздух. Тогда ему вздумалось напрячь голос, дабы понравиться ей своими напыщенными высказываниями. Так что презираемый ею провинциал заговорил так громко, что по всему Большому Салону раздалось:
— Система, господин Краус, система!
Голос звучал требовательно, хотя глаза попрошайки смотрели не на господина Крауса, а вымаливали благосклонность Людмилы.
— Когда вы смотрите на небо, господин Краус, что вы там видите? Систему! А когда наблюдаете за ничтожным муравейником? То же самое! Немецкие братья там, в Рейхе, знают в этом толк: система в промышленности и политике! А мы... в Австрии...
Баальбот вздохнул, опечаленный плачевным состоянием Отечества и взволнованный тщетностью своего призывного взгляда.
Господин Краус в свою очередь присоединился к этому вздоху:
— Да! Как раз то же самое я прочел сегодня в «Тагеблатт».
Людмила озиралась. В отдалении — стол молодежи, который пользовался у девушек дурной славой благопристойности: молодежь лишь изредка бывала платежеспособна и использовала Большой Салон прежде всего как возбуждающее средство для танцев и дискуссий. Маня и Анита, обе дурнушки, уже, естественно, сидели там и смеялись со своими, только что пришедшими друзьями. Однако Оскара не было, как и вчера, и позавчера; вновь он отсутствовал! Людмила скорее из окна бы выбросилась, чем подошла к столу спросить об Оскаре. Ни разу не ответила она на приветствия юнцов. Маня сейчас звонко смеялась. Ей бы только посмеяться; была и останется дочкой могильщика из Рокюкана — с этими ее грязными ножищами, которые еще в прошлом году топали босиком за деревенскими гусями. Могильщик? Это сразу за палачом и живодером...
Тут Людмила внимательно взглянула на «всезнаек» в углу, на евреев, которые никогда не пили ни вина, ни шнапса, а всегда кофе. Там заправляла берлинка Грета, «чокнутая». Людмила приветливо кивнула Грете, — любезность, вызвавшая у дам немалое изумление. Такое дружелюбие необычно со стороны женщины столь чопорной. К тому же Грета из-за ее «образованности» вызывала всеобщую неприязнь. Однако Людмила увидела, как Грета обняла и поцеловала своего доктора Шерваля. И ощутила вдруг веселую зависть, захотела послать коллеге знак участливого понимания. Относительно Шерваля она, разумеется, Грете не завидовала. Если можешь любить мужчину, который беспрестанно говорит и говорит, терпит на своем лице такой носище и беспрерывно щиплет пальцами свою черную жесткую щетину... Что он делает, этот человек, когда не говорит? Способен ли он молчать, спать, любить?.. Он не имеет никакого представления о нежности.
Но комната Греты вся увешана портретами писателей. А ее альбом со стихами и автографами, который несносная девица вечно другим дамам под нос сует!.. Чокнутая!
Людмила уже стыдилась своего дружелюбия, поскольку Грета, увлеченная каким-то высказыванием Шерваля, пронзительно завизжала:
— Чтоб ему сдохнуть!.. Чтоб башке его в земле сгнить!..
Как избавление для Людмилы вошла фрейлейн Эдит, экономка, принесла двум старикам новую бутылку вина и поставила на стол «всезнаек» поднос с чашечками кофе на четверых.
Взгляд фрейлейн Эдит, тепло излучающий энергию и силу, всегда подбадривал Людмилу.
В любой человеческой деятельности присутствует естественная иерархия и старшинство. Что для лейтенанта Когоута значило звание командира полка, тем же примерно было для дам заведения — по крайней мере для дам порядочных — положение экономки. Импозантная в особенных случаях, Эдит была хорошенькой, не старой женщиной, никак не больше тридцати; ее крепкие и пышные формы вызывали уважение. Все-таки она свободна от службы. Вызовы не имели к ней отношения, она могла следовать зову сердца. Она одна заведовала расходными книгами, счетами пансионерок, квалифицировала их рабочую ценность и ко всему этому гарантировала по контракту два абонемента в Новом немецком театре.
В то время как девушки, ко всеобщему удовлетворению, лишь каждый четырнадцатый день проводили время на дневном воскресном представлении, Эдит дважды в неделю восседала в партере, и сесть рядом с нею — необыкновенная честь для счастливицы.
Людмила, собственно, при таком именно случае — давали «Пожирателя фиалок» — и увидела впервые Оскара. Никто не мог утверждать, что сей тощий, с впалыми щеками новичок в маленькой роли персидского офицера производил благоприятное впечатление. Она же, в прозорливости своей, влюбилась в невзрачного юношу.
Теперь она отделилась от стола протестующего артиллериста и вошла к фрейлейн Эдит. Экономка нежно обняла ее за талию:
— Оборванец снова не пришел?
Людмила сдержала слезы, от бранного словца тотчас защемило сердце. Эдит уговаривала:
— Болван! Ты еще с ним намучаешься. Что такое мужчина? Он вполне хорош только с купюрой в сто крон в штанах! А такая, как ты? Ты ведь ему пользы не принесешь! Стыдись!
— Что же мне делать, Эдит, если кто-нибудь захочет со мной пойти?
Эдит была ко всему готова. Ради Людмилы она, надсмотрщица, могла плотно закрыть глаза.
— Знаешь что, Мильчи? — прошептала она. — Я тебя прикрою. Пойди наверх и запрись.
Людмила, однако, затопала ногами:
— Иисус-Мария! Я не могу! Я наверху не выдержу...
Эдит успокаивала ее, но уже несколько рассеянно:
— Я все понимаю, я все это испытала, милая... Разве мне навредило? Посмотри на меня и плюнь на все это!
Тут экономка оборвала разговор. Пришли еще гости, и Большой Салон был полон. Из голубой гостиной тоже доносились звяканье и смех. Все-таки что-то не так. Фрейлейн Эдит пришла в негодование, и ее глубокий голос зазвучал угрожающе:
— Где же этот Нейедли?..
Но господин Нейедли появился в то же мгновение и уже любезно раскланивался с избранными гостями.
— Прошу у всех прощения! Я был приглашен на детский бал... Весьма затянулся... До сих пор!
Строгий взгляд экономки не давал себя обмануть. Рука Нейедли старательно и виновато шарила над полом:
— Такие маленькие детки, скажу я вам, госпожа Эдит, исключительно душевные детишки...
Старик уже спешил к фортепиано и забарабанил, дабы поднять всеобщее настроение, «Марш гладиаторов» Фучика[1].
III
Господин Нейедли, тапер, обладал четырьмя замечательными свойствами. Во-первых, он носил на голове «котика», — легкий паричок на макушке, — который в данном случае составлял цветовой контраст с волосами, обрамлявшими голову его владельца. «Котик» был каштановым, волосы же по краям — белоснежными. Можно ли, в конце концов, требовать от пособника ночных оргий, тапера, чтобы он на каждой стадии поседения обзаводился соответствующим набором искусственных волос?
Второе свойство сомнительнее. Оно касалось весьма сложного аромата, каковой окружал господина Нейедли и состоял из запахов жирной помады, анисового шнапса и старости.
Третьим его свойством было умение живо представлять себе разнообразнейшие несчастные случаи, которые могли произойти с его дочерью Розой. Трагизм этих несчастий возрастал соразмерно степени алкогольного опьянения господина Нейедли. Не было еще на белом свете настолько достойного жалости существа, как эта Роза, о которой проницательные знатоки душ утверждали, что она расцвела в действительности, а не являлась только сказочным вымыслом и порождением табачного дыма.