За ним бежал парень и с сицилийским жаром кричал:
– Слро11а! СлроИа! (Лук! Лук!)
Кому он кричал? Кому хотел продать? Не тем ли камням, что раньше были спаяны в сплошную стену, а теперь снова начали жить отдельной жизнью?
Однако подходили люди. Неожиданно из улиц, из хаотической груды камней, выплывали черные фигуры и бесшумно ступали по горячей земле. Группами и поодиночке. Шли какие-то дамы в длинных черных вуалях, с мертвыми застывшими лицами, угрюмые рабочие, и их скорбный вид словно завершали костюмы, черные вплоть до самых галстуков из крепа. Тонкий железный столб фонаря неестественно наклонялся над ними, как будто приглядывался сверху стеклянными глазами. С одной стороны ласково плескалось море, с другой – нависли треснувшие стены дворцов, без окон и крыш, с дверьми, до половины заваленными щебнем. И снова двигались черные мужчины, и тихие, точно монахини, женщины, шли как провожающие на похоронах отдать кому-то последний долг. Чем дальше я продвигался, тем чаще встречал этих людей в
трауре, тем яснее чувствовал, как меня охватывает какое-то беспокойство. Я должен был обходить целые горы щебня, балок, извести и камней, наваленных тут же среди улиц, перепрыгивать расщелины в земле, похожие на жадно раскрытые рты, перелезать через мраморные колонны и заглядывать в окна, откуда смотрело на меня опустевшее жилище. И снова из-за угла тихо выплывала черная фигура и встречалась со мной молчаливым взглядом. Тогда я наконец понял, что меня беспокоит. Глаза! Эти страшные, черные, испуганные глаза, в которых запечатлелся весь ад рождественской[39] ночи, больше уже ничего не могут видеть. Может светить солнце, быть лазурным море и небо, смеяться радость, а эти глаза в больших орбитах, расширенные и мертво блестящие, все будут глядеть в глубь себя и, как безумные, всматриваться в расшатанные стены, в огонь и трупы самых близких. Мне казалось, если бы сфотографировать их, на пластинке вышли бы не человеческие глаза, а картина разрушения.
Боковые улицы были уже немного расчищены. Зато с обеих сторон рухнувшие стены фасадов образовали толстый слой спрессованных балок, матрасов, книг, извести, железных кроватей и человеческих тел. Там, где стены еще стояли, они едва держались, и сквозь широкие трещины виднелось синее небо. Иногда в выбитых дверях видны были одинокие ступени, ведущие неведомо куда, ступени, на которые уже никто не станет. Где-то высоко под небом в пятиэтажном доме обрушилась только передняя стена, и середина дома стояла открытая, точно на сцене. Веселенькие обои, железная кровать, через спинку которой свисает полотенце, фотография на стене, образ мадонны в изголовье постели. И эта интимность чужого жилья, где еще как будто сохранилось тепло человеческой руки, производила на меня более сильное впечатление, чем совсем мертвые серые руины.
Я знал, что этот город – кладбище, что из-под развалин его еще не откопано около сорока тысяч трупов, что в этой окружающей меня спрессованной массе лежат в разных позах раздавленные дети, женщины и мужчины.
Шли раскопки. Группа рабочих то наклонялась, то выпрямлялась над грудой щебня, и мерно поднимались кирки и ломы. Где-то высоко на стене, согнувшись, сидел полицейский в пелерине, на козырьке его фуражки блестело солнце. Внезапно он встал, приложил руку к фуражке и почтительно за-
стыл. Я подошел. Рабочие вытащили из-под балок женскую рубашку. Потом вынули ноги и положили в медный таз. За ногами шло туловище, живот и грудь – все складывалось в медный таз. Я отошел. Мне захотелось взглянуть на небо, но тут я вдруг уврщел повсюду среди развалин, выше и ниже, такие же группы рабочих. И ежеминутно полицейский вставал и прикладывал руку к фуражке.
На площади перед собором было так тесно, что негде было и повернуться. Вся она была завалена старым мрамором церкви, обломками пилястр, орнаментами амбразур. Мозаичные боги без голов с половинками лиц валялись тут же, в пыли под ногами. Старинный фонтан пострадал мало, но с той ночи он высох, словно выплакал слезы над чужим горем. Сухие рты тритонов умирали от жажды.
– Синьор осматривает наши руины?
Я оглянулся. Около меня стоял какой-то черный господин с бледным лицом, видимо еще недавно полный. Желтые мешки под глазами и на щеках свисали так же свободно и ненужно, как п его одежда, широкая, потертая, словно чужая. В левой руке он стыдливо сжимал пучок лука. Я встретился с его глазами. Ах, опять эти глаза!
– Да, да, signore, вот что осталось от нашего прекрасного города. Кто не слыхал – представить себе не может той адской ночи. Такая была пальба, такая канонада, словно все силы небесные, земные и морские вместе палили из своих пушек. У меня и поныне шум в ушах… Я был богатым и счастливым, signore, у меня была жена, четверо детей и банкирская контора. Теперь семья и все богатство лежат под обломками, а я вот чем ирпнужден питаться!…
И аффектированным движением истинного сицилийца он поднял руку и потряс луком так, что зелень его пересекла серые руины и зазеленела на лазурном небе.
– Мои дома стояли недалеко отсюда. Может, синьор желает осмотреть?
Вокруг его рта легла горькая складка.
Я поблагодарил и пошел дальше.
В узких улочках, как в коридоре, было безлюдно и уныло. Справа н слева тянулись бесконечные спрессованные массы дерева, кирпича, бумаги, одежды, ламп, мебели и человеческих тел. Казалось, все несчастья, которые ютились в этих людских закоулках, сложили баррикады, чтобы не допустить помощи. Над головой ощетинились разрушенные стены, готовые вот-вот упасть. Внизу, в тени развалин, сидела женщина в трауре, с черными непокрытыми волосами, а на коленях у нее играл ребенок. Ее печальное лицо и погасшие глаза заставили мою руку полезть в кошелек, но на мое движение женщина не ответила ответным движением. Она лишь покачала отрицательно головой. Тогда я понял, это одна из тех, которые привыкли подавать, но еще не научились принимать.
Изредка проходил какой-нибудь рабочий, заложив руки в карманы, его лицо с тонкими губами выражало презрение к этой земле, которая не умела уважать человеческий труд… Сквозь выбитые стекла смотрело на меня пустое жилище, забытые гардины в паутине, висячая лампа на треснувшем потолке. Я продвигался дальше.
Сейчас мое внимание занимала как бы застывшая фигура старика, которая одиноко чернела в высоте на развалинах домов. Я видел сутулую спину, старый помятый цилиндр и руки, сложенные на коленях. Только кончик седой бороды белел из-под цилиндра на черной груди, плотно застегнутой на все пуговицы. И когда я приглядывался к этому неподвижному пятну печали и отчаяния, под ногами у меня глухо заворчала и качнулась земля, словно спина коровы, которая хочет подняться. Землетрясение! Я сразу понял. Я стоял, оцепенев, и смотрел, как сдвинулись стены, будто живые, как они зашатались над головой; и пока я ждал, что вот-вот они упадут на меня, вся моя жизнь в одно мгновение пронеслась перед глазами, и – странная вещь – я не спускал глаз с унылой фигуры старика. Через минуту земля затихла, стены опять отвердели, сбросив с себя только камешки, а согбенный старик не поднял даже головы: так же склонялся цилиндр, скрывая бороду до половины, горбилась спина и руки неподвижно лежали на черных коленях.
Не помню, как я очутился на улице S. Martino. Здесь были люди, была какая-то жизнь. Они уже успели поставить тесные деревянные ларьки, точно коробки из-под макарон, и торговали фотографиями для «форестьеров»[40] хлебом и фруктами. Порой неприятное впечатление производила витрина, где новый черный бархат был покрыт часами, брошками, шпильками и кольцами. Все это было потертое и старое, со следами рук хозяев, теперь уже мертвых, и этот потускневший металл скрывал в себе немало историй.
В одном месте собралась толпа, преимущественно женщин. Они облепили повозку, как черный пчелиный рой. Какой-то представительный господин, стоя на повозке, возвышался над ними. Я издали видел его белую манишку, фрак и рыжие баки на лице министра. Он что-то говорил толпе. Вздымал руки к небу, простирал их людям, его голос гудел с убеждением и вдохновением. Я решил, что это проповедник, который говорит