* * *
Я возвращался домой поздно. Приходил, овеянный дыханием полей, свежий, как дикий цветок. В складках одежды приносил ароматы полей, как ветхозаветный Исав. Спокойный, одинокий садился где-нибудь на пороге пустого дома и смотрел, как созидалась ночь, как она возводила легкие колонны, оплетала сеткой теней, сдвигала и поднимала вверх шаткие, дрожащие стены, а когда все это крепло и темнело, смыкала над ним звездный купол.
Теперь я могу спокойно спать, твои крепкие стены встанут между мною и целым миром. Спокойной ночи вам, нивы. И тебе, кукушка. Я знаю, завтра, с лучом раннего солнца, влетит ко мне в комнату твое контральто: ку-ку!., ку-ку!… И сразу хорошее настроение принесет мне твое приветствие, моя самая близкая приятельница.
* * *
Трепов! Оверко! Пава! Четыре пальца в рот – и дикий степной свист. Бегут. Как три белых медведя. Может быть, они меня разорвут, а может быть, примут мое приглашение в поле. Хо-хо! Этот Оверко не может без шуток. Прыгает, как глупый теленок, и косит на меня красный глаз. Трепов гордо несет свою шерсть и расставляет ноги, как белые колонны. Он прядает подрезанными ушами. Пава ступает важно, меланхолично, подрагивает задом и отстает. Я иду за ними и вижу легкое покачивание трех широких спин, мягких, покрытых шерстью и по-звериному сильных.
Им, кажется, слегка не по вкусу слишком жаркое сегодняшнее солнце, которое превращает их в такие яркие пятна, но я полон благодарности к солнцу и иду прямо на него, лицом к лицу. Повернуться к нему спиной – упаси боже! Какая неблагодарность! Я полон счастья, встречаюсь с ним тут, на просторе, где никто не заслонит от меня его лица, и говорю ему:
– Солнце! Я благодарен тебе. Ты бросаешь в мою душу золотой посев – кто знает, что взойдет из этих семян? Может быть, огни?
Ты дорого мне. Я пью тебя, солнце, твой теплый целительный напиток, пью, как ребенок молоко из материнской груди, такой же теплой и дорогой. Даже когда ты жжешь, охотно вливаю в себя огненный напиток и пьянею от него.
Я тебя люблю… потому что… слушай.
Из тьмы «неведомого» появился я на свет, и первый вздох и первое движение мое – во мраке материнского лона. И доныне этот мрак властвует надо мной,- все ночи, половину моей жизни,- стоит он между мной и тобой. Его слуги – тучи, горы, темницы – закрывают тебя от меня, и все трое мы знаем твердо, что неминуемо наступит время, когда я, как соль в воде, растворюсь в нем навеки. Ты лишь гость в жизни моей, солнце, желанный гость, и, когда ты уходишь, я стараюсь удержать тебя. Ловлю последний луч на тучах, продолжаю тебя в огне, в лампе, в фейерверках, собираю с цветов, со смеха ребенка, из глаз любимой. Когда же ты гаснешь и убегаешь от меня, творю твое подобие, даю ему имя «идеал» и прячу в своем сердце. И он мне светит.
Смотри же на меня, солнце, и опали мою душу, как опалило тело, чтобы стала она недоступной для комариного жала… (Я ловлю себя на том, что обращаюсь к солнцу, как к живому существу. Неужели это значит, что мне уже не хватает общества людей?)
Мы идем посреди поля. Три белые овчарки и я. Тихий шепот плывет перед нами, дыхание молодых колосков сгущается в голубой пар. Где-то сбоку влажно бьет перепел, звонко дрогнула во ржи серебряная струна кузнечика. Воздух трепещет от зноя, и в серебряном мареве танцуют далекие тополя. Широко, хорошо, спокойно.
Собакам душно. Легли на меже, как три копны шерсти, свесили языки и носят боками с коротким свистом. Я присел возле них. Слышно только наше дыхание. Тихо.
Время остановилось или течет? Может быть, пора?
Лениво поднимаемся, лениво переступаем с ноги на ногу и бережно несем домой покой. Проходим мимо черных паров. Тепло дохнула в лицо пушистая черная пахота, полная спокойствия и надежды. Приветствую. Отдыхай тихо под солнцем, ты так же утомлена, как и я. Я тоже пустил свою душу под черный пар…
* * *
Никогда раньше так ясно я не ощущал своей связи с землей, как здесь. В городах земля одета в камень и железо и недоступна. Здесь я стал близок ей. Свежими утрами я первый будил сонную еще воду колодца. Когда пустое ведро с плеском ударялось донцем о ее грудь, она гулко ухала спросонок в глубине и лениво вливалась в него. Потом дрожала, сизая на солнце. Я пил ее, свежую, холодную, еще полную снов, и плескал ею себе в лицо.
После этого было молоко. Белый ароматный напиток пенился в стакане, и, поднося его к губам, я знал, что это вливается в меня мягкая, как волосы ребенка, вика, на которой только вчера еще сидели целыми роями фиолетовых мотыльков цветы. Я пыо экстракт луга.
Или этот черный хлеб из непросеянной муки, который так чудесно, по-деревенски пахнет. Он мне близок, как ребенок, который вырос на моих глазах. Вот бежит он по полям, словно дикий косматый зверь, и выгибает спину. А на краю поля стоят, точно капканы, ветряки, скалят зубы, чтобы перетереть зерно в белую муку. Я все это вижу, и просты и непосредственны мои отношения с землей.
Я здесь чувствую себя богатым, хотя у меня ничего нет. Ибо, помимо всяких партий и программ,- земля принадлежит мне. Она моя. Всю ее, огромную, роскошную, сотворенную уже,- всю я вмещаю в себе. Там я гворю ее заново, вторично,- и тогда кажется мне, что у меня на нее еще больше прав.
* * *
Когда лежишь в поле лицом к небу и вслушиваешься в многоголосую тишину полей, то замечаешь, что в ней что-то есть не земное, а небесное.
Словно что-то сверлит там небеса, будто строгают металл, а вниз падают только мелкие, просеянные звуки. Нивы шумят рядом и мешают слушать. Гоню от себя полевые голоса, и тогда меня дождем окропляют небесные. Тогда я узнаю. Это жаворонки. Это они, невидимые, бросают с неба на поле свою сверлящую песню. Звонкую, металлическую и такую капризную, что ухо ловит и не может поймать ее переливы. Может быть, ноет, может быть, смеется, а может быть, захлебнулась в плаче.
Не лучше ли тихонько сесть и зажмурить глаза? Я так и делаю. Сажусь. Вокруг меня темно. Вспыхивают лишь острые, колкие звуки, и мелкой дробью сыплется на металлическую доску смех. Хочу поймать, записать их в памяти – и не выходит. Вот, вот, кажется… Тью-и, тью-и, ти-и-и… Нет, совсем не так. Трийю-тих-тих… И не похоже.
Как они это делают, интересно мне знать? Бьют клювами в золото солнца? Играют на его лучах, как на струнах? Просеивают песню сквозь частое сито и засевают ею поля?
Раскрываю глаза. Теперь я уверен, что из этого посева взошла серебряная сетка овсов, выгибается и сверкает, как сабля, длинноусый ячмень, струится текучая вода пшеницы.
А сверху сыплет и сыплет… вытряхивает душу из колокольчиков, строгает серебряные доски и сверлит сталь, плачет, рыдает и просеивает смех сквозь частое сито. Вот сорвался один ясный звук и упал среди поля красным куколем.
Я уже больше ничего не в состоянии слушать. В этой песне есть что-то отравляющее. Она возбуждает жадное желание. Чем больше слушаешь, тем больше хочется слушать. Чем больше стараешься уловить, тем труднее поймать.
Теперь бегаю в поле и часами слушаю поющие в небе хоры, играющие там целые оркестры.
Ночью просыпаюсь, сажусь на постели и напряженно слушаю, как что-то сверлит мой мозг, щекочет сердце, трепещет возле уха чем-то неуловимым.
Тью-и, тью-и, ти-и… Ну, совсем не так.
Любопытно мне знать, как они это делают?
Наконец все-таки подглядел.
Серая, маленькая, как комок земли, пичужка низко висела над полем. Напряженно, часто трепыхала на месте крыльями и тяжело тянула вверх невидимую струну от земли до самого неба. Струна дрожала и звенела. Затем, закончив, падала тихо вниз, тянула вторую – с неба на землю. Соединяла небо с землей струнами и играла на этой звучной арфе симфонию поля.