— Господин Дефламинк, — заикаясь, пробормотал я, чувствуя, что вот-вот расплачусь. — То, что вы делаете, это шантаж…
Я сказал это по-нидерландски, на своем родном языке. Я ведь подданный этой страны? Я имею право на допрос на родном языке? Какое мне дело до этого русского! Выслушайте меня… хотя бы немного… Пожалуйста… И я начал строчить как из пулемета про «Петербургские сновидения», про то свидание в квартире, про ограбление, про кольцо, Эву и заклятие ласточкиного гнезда. О том, что мы поклялись друг другу в вечной верности, в том, что будем следовать друг за другом в жизни и даже в смерти, если один из нас потеряет кольцо, про то, что она дала мне время лишь до Рождества и что потом я, что я потом… Я должен пока оставаться в Петербурге, я не могу уехать. Вернуться в Нидерланды без кольца для меня означает смерть…
Консул замер, глядя на меня с открытым ртом.
— Вы сами не понимаете, в каком вы тяжелом состоянии, — тихо промолвил он, сочувственно качая головой. — Вы больны, ужасно больны… Ладно уж, признавайтесь лучше, мой дорогой. Тогда все утрясется. Тогда вы хоть завтра сможете сесть на самолет!
Русский поднес к губам шарик из пористой резины и опять начал что-то лопотать по-собачьи, затем с ошарашенным видом обратился ко мне:
— Вы правы. Я только что сделал запрос. На Московском вокзале в прошлом месяце действительно был арестован один бельгиец. — Русский был в полном замешательстве. — Сейчас он… Мистер Либман… — Смирнов впился цепким взглядом мне в лицо. — Я спрашиваю вас в самый последний раз: кто ваше контактное лицо? Я крепился до конца, консул тому свидетель. (Он бросил взгляд в сторону Дефламинка). — Говорите, не то немедленно отправитесь обратно в камеру.
— Абрамович, — сказал я, потому что мне вдруг пришло в голову это имя. — Абрам Абрамович.
— Абрам Абрамович? — переспросил русский. — А как его фамилия?
— Понятия не имею, — ответил я, стараясь чтобы это прозвучало как можно более убедительно. — У него еще были очки и эспаньолка. (Мне нужно было во что бы то ни стало оттянуть время, да-да, я должен был каким-то образом провести этого русского…) — Нет, скорее, аккуратная бородка… Как у Ленина…
— Ленина?
— Я собирался встретить этого человека в Москве, — уверенным голосом продолжал я, — но встреча не состоялась… Тогда мне позвонили, чтобы я как можно скорее зашел в тот музей… Еще я получил от него деньги… Приличную сумму… Он появится, он обещал… Но только когда? Это неизвестно…
— Very well, — сказал русский, с удовлетворенным видом глядя на консула. — Thank you very much.[62]
27
Я всегда был хорошим отцом, во всяком случае я считал себя таковым. После неудачно окончившегося похода в бюро по усыновлению в Амстердаме, Эва на целый день стала запираться в комнате для гостей. Она проклинала день нашей свадьбы. Однажды утром она вытащила из шкафа единственный сохранившийся портрет моего отца и с истерическими криками стала рвать его на куски, а я с покрасневшими глазами стоял рядом и наблюдал, как она это делает.
На следующий день зазвонил телефон. Оказалось, что это звонит блондинка из бюро по усыновлению, которая тогда открыла нам дверь. «На прошлой неделе я стояла в коридоре и подслушивала», — тихим голосом начала она — в моей памяти тут же всплыли ее полные икры, юбка с разрезом и то, как она прыгала на крылечке.
Она стала рассказывать про свою мать, бывшую певицу, которой сейчас перевалило за семьдесят, о том, как она после войны… В общем, всю ее историю… После освобождения ее мать целых три года не отваживалась высунуть нос за дверь… Мешали страх, стыд… Впрочем, отец ее начальника тоже не совсем благовидно повел себя во время войны… Теперь сын старается как может компенсировать этот факт поездками в такие страны, как Куба и Афганистан… Сколько же в мире грязи… Она поговорила с Эвой в коридоре, когда та вышла из туалета… Таким образом узнала о ее горячем желании завести ребенка и… «Запишите, — сказала она вдруг поспешно, словно боялась, что кто-то ее подслушивает, и продиктовала номер телефона одного своего знакомого из аналогичного центра в Гааге. И затем шепотом добавила: — Имейте в виду, нашего разговора никогда не было… Желаю вам успеха». И повесила трубку.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………
Ее первая улыбка, первые словечки, горы одежек по всему дому, плюшевые мишки, игрушки. Полгода спустя Миру в плетеной корзинке доставили в Схипхол.[63] Лишь через три дня разрешили приехать нам; врач проводил нас в комнатку, в которой, чуть слышно дыша, спала, укрытая простынкой, крошечная фея, коричневая, как карамель. Розовый костюмчик с вывязанными листиками клевера, колечко для молочных зубов из слоновой кости.
— Неужели, Эдвард? Неужели? — все время повторяла Эва, трепала меня за плечи и чуть ли не сама вползала в колыбельку.
Она разом бросила работу. Утром, днем и вечером прикладывала ребенка к груди, что-то невразумительно бормотала, тайно надеясь на чудо прихода материнского молока. Купание, смена пеленок, бутылочки, укладывание, колыбельные песенки — Эва ни за что не соглашалась передать мне хотя бы одну из этих обязанностей, но когда через восемь месяцев Мирочка пролепетала «папа» вместо «мама», Эва сама не своя кинулась к врачу, узнать, нормально ли это.
Наш первый летний день на пляже; прогулки по лесу и в дюнах, ее теплое тельце в сумке-кенгуру у нас за спиной. Папина дочка; наша милая принцесса из черного дерева очень скоро оказалась, к некоторому ужасу Эвы, папиной дочкой. Едва научившись ходить, она уже летела ко мне по коридору, когда около шести я возвращался с работы домой, с криком «Папа! Папа!»
— Славно наша милая малышка играла сегодня с мамой?
— Нет, — фыркала она, надувая пухлые щечки.
— Нет, а почему же?
— Мама глупая.
— Мама очень хорошая. И очень тебя любит!
— Мама глупая, — упрямо твердила она.
Следующие годы прошли относительно спокойно и счастливо. Эва все чаще по ночам клала руку мне между ног; она повторяла, что очень счастлива, умащиваясь под одеялом и вздыхая. Но порой, в самые непредвиденные минуты ее сердце сжималось от страха, ей вдруг казалось, что однажды все закончится, что однажды на цветущем дереве листья пожелтеют и облетят, что ветки покроются снегом (Она часто применяла в качестве сравнения картины смены времен года).
Когда Мира пошла в школу, Эву стала терзать всепоглощающая ревность. «Почему ребенок тебя любит, а меня нет?» — она стояла посреди кухни и смотрела на меня с упреком. «Я сама чувствую, что внушаю Мире отвращение, девочка ко мне совершенно равнодушна… А я ведь все для нее делаю. Почему же она все равно меня не любит? Для того ли я прошла через лагерь?» «Это ты выдумываешь», — пытался утешить ее я. — «Может быть, это как с кошками — они всегда больше ластятся к тем, кто обращает на них меньше всего внимания. А наша малышка чем не кошечка? Гибкая экзотическая кошечка с изумрудно-зелеными глазками и самым розовым на свете язычком?»
Однажды декабрьским днем Эва сказала: «Все это из-за проклятого лагеря». Мы стояли у окна, глядя на нашу любимицу, которая садилась на велосипед, собираясь ехать на репетицию театральной постановки, которую готовили в школе к Рождеству. Развевающиеся черные волосы, колечки в ушах, стройная гибкая фигурка. «Я знаю точно: от меня веет смертью. И ребенок это чувствует. Сегодня утром она опять на меня напустилась. Тебя в такие минуты никогда не бывает рядом, Эдвард… Но она буквально на меня напустилась. И знаешь, что она сказала? „Отвали, тетка! Ты мне никакая не мать!“ Да, она именно так и выразилась: „Отвали! Ты мне не мать!“ Послушай, Эдвард, скажи хоть что-нибудь! Что ты стоишь как истукан…?»
Несмотря на ретивость, с которой Эва читала малышке вслух, разгадывала цифровые шарады, рисовала с ней и учила ее английским словам — та не продвинулась дальше школы домохозяек. Любой уровень выше оказывался непосильным. С отчаянным упорством Эва читала книги по педагогике, психологии, биологии, генетике. Она углублялась во все это, а я ни о чем таком и знать не хотел. Через полгода Эва намекнула, что вся наша затея с усыновлением была ошибкой. Наследственность сильнее, чем окружение. Воспитание и среда? Брехня! Не только манера зевать, цвет глаз, но в том числе и способ реагировать на вещи, мысли, интеллект, то, каким человек становится — все определяется наследственностью.