«Йоханнес, что ты собираешься делать?» — снова загудел внутри моего котелка голос.
«Папа, но ведь ты же собирался меня спасти? Но ведь это… Так ведь я…»
Я разом ослабел и все, что еще оставалось у меня в руках, с грохотом попадало на землю. Ира с испуганным лицом стала пробираться назад, против течения; она прошептала негромко: «Герр Либман…» — и посмотрела на меня с улыбкой столь же сладкой, как спелая вишня, которую она только что неожиданно положила мне в рот. Или мне это померещилось? Но я же почувствовал вкус? Пока она подбирала с земли мои вещи, вишневый вкус перешел во вкус ликера. Меня охватил блаженный дурман, я поплыл в облаках и, продолжая двигаться в сторону резиденции, молился: пусть все это окажется сном… Пусть этот консул не…
Но стоило мне приблизиться к особняку, как я сразу почувствовал невидимый крючок, зацепивший меня за шею. Я поднял глаза и на несколько вязких как патока секунд мой взгляд приклеился к взгляду Дефламинка. На посланнике был светлый летний костюм. Он стоял вместе с лимбуржцем возле окна. Они пили вино. Презрение, отражавшееся на обоих лицах, сотрясло мое тело, как острый приступ лихорадки. Я поднял в их сторону плакат с изображением головы Сталина, а сам заплакал: «Да-да, господин консул. Зрение вас не подводит. Это я, Йоханнес Либман, собственной персоной, несчастный в двух шагах от смерти. Почему вы не захотели мне помочь? Я же Либман, с одним, а не двумя „н“ на конце. То был мой отец. Он тоже маршировал в колоннах с мерзким портретом в руках. Долгие годы. Потому что иначе ему пришлось бы иметь дело с кулачищами его матери. В жизни у всего всегда есть свой исток, своя причина. А теперь здесь иду я. Вы что-то там рассуждали про симметрию? Сталин или Гитлер? Какая разница? Что вы ухмыляетесь? Я ведь не в дерьме извалялся?»
Консул по-бабьи скривил губы и резко отошел от окна, за ним последовал лимбуржец. Я протиснулся к набережной, перекинулся через парапет — вслед за моей блевотой в Неву полетел портрет Сталина. Картонка в окружении желтой каши закачалась на волнах. Какой-то парень с красным, как вареная свекла, лицом яростно накинулся на меня, выкрикнул какое-то ругательство и засадил мне под ребра тумак.
Где же Ира? «Люди, я ищу женщину в платке». Вон опять показался тот тип в тоге. «Послушайте, святой отец, ваш высокий патрон, он ведь защитник для всех? Тогда помогите мне. Не надо на меня так смотреть. Где она? Та женщина в платке с грушками?» Сквозь толпы народа я прокладывал себе путь вперед, словно нахал, распихивающий людей на тонущем корабле, и возле следующего моста увидел Иру. Она стояла, уперев руки в бока, напротив группки военных, с которыми вела какую-то оживленную дискуссию. За их спинами выстроилась мощная крепость из рычащих и извергающих копоть бронемашин. Солдаты между тем ловко, словно играючи, разогнали дубинками колонну демонстрантов. Некоторые молча побросали свои флаги и транспаранты в канаву, другие испуганно разбежались по желто-коричневым улицам. Ира, словно учительница перед первоклашками, бесстрашно держала речь перед вооруженными парнями. Я посмотрел на ее лицо и восхитился, хотя и не понимал смысла слов.
— Verdammt nochmals,[46] — грустно вздохнула она, когда спустя некоторое время мы шли с ней, удаляясь от места событий.
— Что это за люди? — возмущалась она. — Митинг протеста опять провалился. — А тем временем — она с горечью показала вокруг — под крышами этих дворцов молча страдают миллионы… миллионы.
Мы уселись на перила набережной возле моста; ангелы господни уже задернули полог небес, из синего он превратился в мшисто-зеленый. Ира дрожащими руками зажгла сигарету и рассказала, что уже одиннадцать месяцев не получает зарплату. «Можете такое себе представить? Но дело даже не в этом. У меня дома томатных консервов на целый год. И большой запас чая и кофе. Что такое деньги? Жаль только, что эти мошенники, там в Москве… И по всей стране тоже…» Опустив глаза, я признался, что предпочитаю не вдаваться в политику. Но стоило мне вспомнить про портрет Сталина, как я почувствовал, что кислая отрыжка, заклокотав в пищеводе, опять стала подниматься наверх. Ира словно прочла мои мысли.
— Сталин, разумеется, был негодяй, — решительно заявила она, будто стараясь выплюнуть то, что ей мешало. Она потушила сигарету и спрятала ее обратно в пачку. — Вначале, в 51-м году коммунисты пришли и забрали братьев моего отца, а через полгода и его самого. Но что еще остается этим старикам?.. Вы видели сами, что с нами сделали!..
С дощатого причала, расположенного у самой воды, вверх по лестнице взбирался чумазый терьер на тощих лапах. Я достал из кармана штанов кусочек сахару, который всегда имею при себе как средство от похмелья, и сунул ему в мохнатую морду. Пес с воодушевлением начал лизать мне руки.
— Хм, да он от вас без ума, — с улыбкой заметила Ира.
— Я очень люблю собак, — пробормотал я.
— Какой симпатяга, — вздохнула Ира, заправляя выбившуюся из-под платка прядь волос.
Еще она сказала, что ей жаль, что она не может взять этого охламона домой — не то ее кошка живьем сдерет с него шкуру…
— А что собираетесь делать вы? — вдруг спросила она меня участливым тоном. — Поедете назад в Голландию?
— Нет. Это для меня было бы равнозначно гибели… — ответил я. Пес тем временем, рыча, взобрался ко мне на колени всеми четырьмя лапами. — Все казалось мне так сложно… Я не знал, как ей объяснить… «Эй, потише, приятель, не кусайся!»
Ира встала, одной рукой запахнула потуже воротник пальто и задумчиво начала глядеть на воду. У нее был профиль гречанки с античной вазы. Баржа, груженная лесом — его было так много, что спичек хватило бы на тысячу лет, — медленно проплыла мимо.
— Но господин Либман, — вдруг произнесла она с улыбкой, поворачивая в мою сторону лицо. — Может быть, вы хотите чаю?
«Чай?» Какое далекое, странное, домашнее слово. Чай. Когда я в последний раз пил чай? Когда? На похоронах Эвы? Нет, тогда был один только кофе. За день до гибели Миры?
— Ну так что?
— Sehr gerne,[47] — ответил я.
И тогда мы медленно пошли в сторону Васильевского острова. За нами, потянувшись и встряхнувшись как следует всеми конечностями сразу, побежал терьер. Но на середине моста он вдруг передумал и, прихрамывая, потрусил в обратную сторону — я до сих пор чувствовал его зубы у себя на запястье. Мое сердце, гулко бьющееся в пустоте, пронзило острое сострадание.
20
Прошла очередная неделя бесплодных поисков, сколько еще недель у меня в запасе? Зима здесь в полном разгаре. Несколько дней я хожу в «крашеном кролике», меховой шапке, оставшейся от Ириного супруга, погибшего на море. Правильнее, впрочем, было бы сказать «в море» — Ирин муж служил техником на подводной лодке. Дрянная шапка несносно чешется, но при этом теплая как настоящая печка.
— Опускай уши вниз! — каждое утро кричит мне Ира, когда в надежде найти тот дом, в котором меня ограбили, я переступаю через порог и отправляюсь в поход по дымящимся как морозильник улицам. Где-то он все-таки должен стоять? Вот только где…
— Ты не привык к нашим русским морозам. Я не хочу, чтобы ты превратился в подснежник.
«Подснежники» — так здесь называют бедолаг, которые сваливаются где-нибудь в канаву, измученные водкой и морозом, и их запорошивает ночной снег. Трупы людей обнаруживают лишь весной, и в таких количествах, что их, похоже, можно в штабеля складывать. Но я-то уже несколько недель вынужден ходить трезвый как стеклышко. У нас едва хватает денег на самое необходимое: на хлеб, масло, сыр. О том, чтобы напиться водки и превратиться в подснежник, нечего и мечтать!
В тот вечер, когда Ира привела меня к себе, она устроила мне ужин с колбасой, щами из кислой капусты, угостила несколькими рюмками восхитительной лимонной водки, обо всем этом я вспоминаю порой с мучительной тоской. Когда я наелся, она сказала: «Боюсь, что я не смогу подавать вам все это — мы обращались тогда еще друг к другу на „вы“ — каждый день. По правде сказать, господин Либман, я бедна как церковная крыса».