Я поднял руку, и вскоре мы уже мчались по Невскому проспекту, а снежная поземка мусульманской шалью вилась перед лобовым стеклом такси. Ира всю дорогу ворчала: «Не валяй дурака, Йоханнес, не надо валять дурака!»
Мелькнуло здание оперного театра с чернильно-синими колоннами, Казанский собор, стайка нищих перед ним. Дверь-вертушка, кругом мрамор. В ресторане гостиницы «Астория» витал запах роз, нам сунули под нос папки с меню, огромные как разворот газеты. Элегантная блондинка, сидя на табуреточке, играла на арфе. Мы выбрали раковый суп и вино Сансер, затем вкусную смесь из грибов в сметане, по порции свиных котлет, панированных в сухарях, с гарниром в виде пюре, шоколадные профитроли с желтым сливочным кремом. Мы заказали кофе — не прошло и минуты, как на серебряном блюдечке нам принесли счет: за все — девяносто четыре доллара.
— Если ты беден, — сказал я, подсовывая под блюдечко сотенную бумажку, — ты должен время от времени позволять себе шиковать. Иначе жизнь покажется невыносимой.
— Не валяй дурака, пожалуйста, — снова повторила Ира; едва поднявшись, она пошатнулась и снова плюхнулась на стул. От бокала бургундского, выпитого под второе, она совсем опьянела.
— Как папа на небе, наверно, сейчас радуется, — вздохнула она, проходя сквозь дверь-вертушку на улицу. — Впервые за столько лет у меня праздник…
Снова пошел сильный снег. За десять рублей мы домчались на такси домой; все остальные свои деньги я оставил на блюдечке. Возле входа в подъезд какой-то мужик в малиновом пальто и с белым как мел лицом продавал из оцинкованного ведра картошку. Картофелины были припорошены снегом, словно пончики сахарной пудрой. В подъезде оказалось абсолютно темно, Ира снова захихикала: «О Боже, я наступила тебе на ногу…», и через несколько коротких мгновений мы очутились вместе в постели, возились там, ворочаясь, кувыркаясь и пыхтя, Ира при этом демонстрировала такие штуки, которые вгоняли меня в краску, но, вероятно, любая сибирская девушка…
— Du bist lieb,[56] — прошептала она, когда мы, успокоившись, замерли рядом, прижавшись друг к другу, как живые грелки. — У тебя совершенно нет живота. У большинства наших мужиков после тридцати появляется кошмарное брюхо. А у тебя живот совсем плоский. Почему это?
— Не знаю, — сказал я польщенно, утыкаясь носом в округлости ее плеч, от которых еще веяло бесплатным Сансер.
У моего отца тоже не было живота. Я думаю, это у меня наследственное.
Долгое время мы лежали, слушая собственное дыхание и звуки улицы, приглушенные свежевыпавшим снегом. Я снова почувствовал себя человеком. Ах, если бы только мне удалось найти Эвино обручальное кольцо! Что в мире тогда не было бы нам по плечу? Все по силам, если разобраться. Я мог бы продать свою лачугу в Хаарлеме, перебраться сюда, в крайнем случае в Париж… Да, я бы…
— О чем ты думаешь? — спросила Ира.
Я хотел рассказать ей о своих планах, которые лелеял в полудреме, словно я сбросил свои пятьдесят три и снова стал юным мальчиком двадцати шести лет… Да, я хотел ей… Но тут вдруг оглушительно хлопнула входная дверь. На кухне раздался пронзительный визг, шум, грохот и треск… Послушайте, люди! Нет! Что же это такое? Дверь вышибли! Возле нашей постели выросло двое парней в черных омоновских масках — один из них сжимал в руках лом, другой — автомат Калашникова. Они что-то кричали. В прорезях матерчатых масок я видел их ало-красные губы. Ира схватила меня за запястья, как раньше это делала Мирочка, когда я читал вслух страшную сказку и ей вдруг делалось страшно… Я не сразу понял, что произошло. Стоило мне закрыть голову рукой, как меня огрели по ней прикладом автомата. Резкая боль пронзила пальцы. Из черных прорезей опять раздался крик. Слов я не понимал. Что это значит? Чего нужно от меня этим людям?
— Встань… — Ира еле-еле ворочала языком. — Они говорят, что ты должен встать и идти с ними.
Меня рывком вытащили из постели, я едва успел натянуть рубашку, брюки и носки, но только было хотел подхватить туфли, как снова получил затрещину тем же прикладом, затем эти двое в масках куда-то меня поволокли. На улице они протащили меня вдоль сугробов в сторону военного фургончика и, как собаку, бросили в клетку. В эту минуту я ощутил пронзительный холод и нечеловеческую боль в ногах. Ноги у меня настолько замерзли, что казались обугленными, обгоревшими.
— Что это? Что все это значит? — кричал я по-немецки, по-английски, по-французски. — Я не панедельник! Да, я не панедельник!
Мимо мелькали дома, мосты и фонари, так, как если бы я, пьяный или накатавшийся до тошноты, летел в люльке ярмарочного аттракциона. Через четверть часа мы остановились возле какого-то старого здания, стены которого были увиты колючей проволокой, покрытой инеем. Я протер запотевшее окошко. На берегу реки стояли люди, они держали красные от мороза руки рупором возле рта и что-то кричали несчастным, просовывавшим головы, подобно морским анемонам, через зарешеченные окна. Мы проехали дальше, прогромыхали сквозь ворота во двор — через пару секунд меня выволокли наружу, на дранку заиндевевшего снега, прожигавшего мне ноги сквозь мокрые носки как соляная кислота. О, как же мне было больно…! Эва, но почему…?
Мы попали в помещение, выложенное белой плиткой, с воздухом сухим, как картон. Один из тех двух типов в масках выдернул из моего брючного кармана документы и передал их лысому в узких серебряных очках. Тот, нахмурив брови, стал читать и потом с улыбкой спросил:
— Hello, you Либман?
— Yes, aber…[57] — пробормотал я, но меня уже снова потащили сквозь лабиринт лестниц и переходов, и я очутился в коридоре со множеством зеленых дверей. Сквозь краску пробивались фурункулы ржавчины, похожие на чумную сыпь. Звон запоров… Меня бросили в темноту… Ой, мама… Видишь ли ты меня? Вонь испарений в камере была почти непереносимой. Я стал смотреть вниз, долго, пока не привыкнут глаза. Но ничего не увидел. Я ощущал лишь запах мочи, которая плескалась у меня под ногами. Пол был залит ею на несколько сантиметров. С тихим бульканьем она омывала мне пятки.
25
— Янтье, — однажды холодным декабрьским днем сказал мой отец — это было накануне Рождества и всего за несколько месяцев до его смерти. — Надень-ка пальто, мы сейчас пойдем покупать тебе коньки.
Покупать коньки? В последние годы мы были бедны, как церковные крысы. Я ходил в обносках своего троюродного брата из Северной Голландии, этот брат, которого я никогда не видел, по всей видимости, обладал внушительной задницей — присланные мне брюки пузырились на бедрах даже после ушивания, как воллендамский народный костюм.
Покупать коньки, но на какие деньги? Я ничего не сказал, надел пальто, и уже вскоре мы с папой шагали по улице. Стояла солнечная ясная морозная погода. Мимо со скрежетом проехал синий трамвай с конечной остановкой в З* — там мой отец до войны работал официантом в «Отель дʼОранж», обслуживал тех самых немцев, которые через пару лет отдали приказ взорвать здание.
С какой же гордостью я шествовал по улицам города рука об руку со своим отцом. Все мои дошкольные годы он провел в плавании, оставаясь для меня не более чем красивым, элегантно одетым мужчиной с фотографии на фоне пальмы. Незнакомым господином, который весело улыбался мне, обнажая ряд ослепительно-белых зубов.
Затем наступила пора той самой его тюрьмы под куполом, первых унижений в школе, тяжелых будней матери, работавшей в услужении, угрюмых возвращений отца под конец дня домой и раздававшихся вскоре вслед за тем его вскриков на кухне «Хоп-хе-хе». Бесконечные ссоры, ругань. Ах, а сейчас я беспечно шел рядом со своим отцом, который покуривал папироску и был в удивительно добром расположении духа. В эти минуты я был таким же, как и все остальные дети из нашего класса. Как я любил его, когда он был вот таким, как же я его любил!
— Папа, — окликнул я его через некоторое время, потому что мы все шли и шли вперед, проходили по улицам, по набережным каналов, через мостики, вверх-вниз. В этом не прослеживалось никакой логики. Во мне стало закрадываться подозрение, что мы идем с ним просто ради того, чтобы идти. — Мне холодно.