Надежды уж никакой не было, да бог спас.
И тогда она бога просила, горячо молилась в темном закутке за отцовскими кроснами, и бог услышал ее.
Не сразу, правда. После уж, потихоньку, незаметно. Как весна незаметно приходит. А тут болезнь такая, что сразу помощь нужна. Ждать нельзя.
Но ведь каждый вздох молил бога: «Сделай так, чтоб отец стал здоров!»
Но одной молитвы было мало. Надо было верить.
Христос сказал: «Вера горами движет».
Волна радости захлестнула ее, когда она в первый раз прочитала эти слова. Значит, если веришь, добьешься всего, чего хочешь.
Она пробовала молиться и верить, но ничего не получалось. О книгах и школе молилась. Других бед у нее раньше не было.
Потом перестала. Может, слова эти так святы, так возвышенны и смысл их совсем в другом?
Но вот они снова всплыли в памяти, ясные, твердые, убедительные, словно впервые она слышит их. И снова волна радости захлестнула все ее существо. Христос не только про горы сказал, но и еще: «Молитесь и веруйте, да сбудется».
Верить, верить! Изо всех сил. Больше, чем верить! Но как? Как верила раньше — не помогало. Нужно было по-другому верить, еще сильнее. А одной ей это, видно, не под силу. Если бы все верили! Если бы все пришли на помощь!
Но где они, все? То-то и страшно, что никто не верил, что отец выздоровеет. Что бы они ни говорили, но в душе не верили. Ни мама, ни брат, ни Лаукмалис, ни доктор, ни та чужая приветливая женщина, так печально покачавшая головой. Аннеле хорошо знала, что та думала, когда говорила: пусть попробуют. Все одно напрасно — вот что она думала.
Что ж, ничего другого не остается, одной надо верить,
Но как ее обрести, эту веру? И вдруг ей показалось, что она на правильном пути. Ей вспомнилось ясное, цветущее воскресное утро на лугу, когда вся она была охвачена блаженным ощущением счастья. Да, вот так! Вера должна быть светлой, ясной и радостной. Она просто не станет думать о больном отце, будет думать только о здоровом. И она представила себя маленькой, когда жили они еще в Авотах, и отец приходил в полдень с жатвы, стройный и молодой, с косой и граблями на плече, картуз на затылок сдвинут, сам улыбается, глаза сияют. И пел так красиво: «Конь мой где-то запропал на просеке пнистой».
Но тут же поняла она, что неверный путь избрала. Стоит о здоровом подумать, и о недужном вспоминаешь, и так больно, так больно делается. И ничего не выходит. Если хочешь верить, ни о чем на свете не надо думать, Все, все надо забыть, отринуть, чтоб захватила великая сила веры.
Она пытается погрузиться в себя, отыскать эту силу, но по ушам ударяет звон отбиваемой косы, хруст падающих колосьев. Вдали свиристит коростель. Что это? А, это Микелис и Аука рожь косят. Дойдут до конца гона, наточат косы и идут обратно.
Аннеле заткнула уши. Не хочет она этого слышать. Не хочет. Но ничего не помогает. Звуки словно через все преграды проникают, уши стремятся вобрать все шумы. Еще отчетливее, еще ближе они кажутся. За перегородкой мычат и жуют свою жвачку коровы. Как? Уже так поздно?
Да, на небе показался бледный серп луны. Косари косят допоздна, потому что и начали поздно. В жару зерно осыпается.
Все вспомнила Аннеле и почувствовала, как по капле, словно сок из подсоченного дерева, вытекает из ее сердца сила, которая нужна была, чтобы верить. Голова клонилась к земле, гудела.
«Прилягу ненадолго. Согреюсь. Подожду, пока все затихнет. Тогда начну верить. Тогда поверю».
Но вдруг звуки исчезли. Безграничный, глубокий покой объял тело. Собственный голос донесся откуда-то издалека: «Поверю, поверю».
Для безоглядной веры нужны другие силы.
И видит Аннеле сон. Вековой, девственный лес. Без конца, без края. Плутает она, дороги найти не может. Ей спешить куда-то надо, торопиться, бежать. Грабители и разбойники за ней по пятам гонятся. То тут, то там выглянут из-за дерева зеленые, насмешливые глаза, снова спрячутся, что-то мешает им подойти к Аннеле. «Быстрей иди, ищи, ищи!» — подгоняет ее кто-то. «А что искать?» — не может вспомнить Аннеле. Забытое железным обручем впилось в голову. «Торопись, торопись!» — подгоняет, на пятки наступает, а она с места сдвинуться не может.
Деревья? Нет, не деревья это. Люди, в серые хламиды закутанные. Столпились у нее за спиной. Перешептываются с закрытыми ртами: «Слышь, удержи девочку! Спасем ее!» Она хочет крикнуть и не может. Пропал голос. Конец твой пришел — произносит кто-то тонюсеньким голоском внутри, а другой подбадривает — не пришел, нет!
И вот уже перед ней та самая широкая дорога. Деревья тень отбрасывают. А дорога ведет к домику. Теперь она знает, зачем идет, — там лекарство для отца.
Идет, идет, а домик пропал. Лес все гуще и гуще — деревья со всех сторон подступают, так что и ногу поставить некуда, не шевельнуться. Ветки прямо на руках лежат. Но это не ветки. Это цветы, удивительные цветы. Нет, и не цветы это, а головы, живые головы. Но стоит шевельнуться, и снова они на деревьях, словно огромные цветы расцветают. И вот будто она уже дома, так хорошо, так легко ей. И отец рядом. Идет от Страутов и несет что-то в шапке. Кранциса несет, думает Аннеле.
И вот уже нет у него шапки. Отец стоит в белой одежде, как воскресным утром. И в руке большой лесной цветок. «Глянь, Аннеле, нравится? — произносит он весело. — Погладь!» И уже не цветок это, а птица. Вертит головой туда-сюда, и красивые перья на шее блестят, словно золото.
«Но ты же болен, отец, я должна бежать за лекарством», — вспоминает Аннеле.
«Иди, малышка, иди!» — смеется отец. И пропал. Но это и не отец был. Только белое облачко в глазах отражается — ведь Аннеле лежит на новине.
Лежит Аннеле на новине. Но почему она лежит? Надо встать, встать. За скотиной доглядывать. Гром. Гроза приближается!
«Вставай, Аннеле, вставай! Иди сюда!»
Да, да, идет. Сейчас, сейчас. Вот только снимет с глаз что-то тяжелое, узнает, почему ей надо лежать на новине.
Да, гроза приближается. Небо черное-черное. Ураган уже ревет в лесу. Отцу на коня вскочить надо бы, скотину догнать. А то гроза за собой утащит.
«Аннеле! Вставай! Не слышишь? Вставай, иди сюда!»
Да, встанет. Сейчас, А где платье? Платье уж на ней. Да, идет. А куда?
На высокую-высокую стену надо взбираться. А наверху водная гладь, и через нее мостки переброшены. Узкие. Но ей не страшно. Она на цыпочках перейдет. Но вдруг вода под нею начинает шуметь. Вот-вот Аннеле упадет. Она вскрикивает.
Глаза распахиваются. Где она?
А она стоит под стрехой, на узкой доске, перекинутой через брус — потолок в сарае временный. Как вскарабкалась она по высокой стене сарая, как очутилась наверху, где все залито лунным светом, понять не может.
Внизу тихо мычат, сопят, чавкают коровы. Ласточки спят еще в своих гнездах под крышей. Она соскальзывает с балки, зарывается в сено, вытягивает руки и ноги, которые совсем занемели. И приходит сон, свинцом давит на веки.
Вдруг кто-то грубо хватает ее за руку — так, что она даже садится. Трясет. Это брат.
— Ты все спишь и спишь, ничего не слышишь. А мы зовем тебя; никак дозваться не можем. Как ты можешь спать? Тебя отец ждет. Иди! Отец умирает!
И убежал. Дверь оставил настежь. Со двора льется розовый свет.
Аннеле стоит, как оглушенная. Прислонилась к косяку. Кому брат сказал? Кого будил? Ее? Что это за слова такие? Что за слова такие? И вдруг понимает — что за слова. Тысячеголосым эхом отражается от стен, от крыши, несется со двора: отец умирает! Умирает!
Идти надо, а она не может. Ужас сковал руки, ноги, ужас заледенил кровь. И она сейчас умрет. Она пытается поднять руку, поднять ногу, но они безжизненно повисают, и она стоит, удерживаясь за косяк.
А глаза живут, видят все, что делается вокруг, видят каждую мелочь: ласточки снуют взад и вперед, одна тащит в клюве желтую соломинку. «Должно быть, с ржаного поля принесла», — и Аннеле хватается за эту ненужную мысль, как за соломинку.
Вдруг алым вспыхивают черные крылья и белая грудка ласточки, широкой полосой льется багряный мерцающий свет над нетронутой землей, белые капли росы загораются в траве, словно красные звездочки. Солнце! В венце лучей поднимается оно над землей.