С рассвета и дотемна день тянулся однообразно — в полдень домой скот уж не гоняли. Поля опустели, дороги опустели. Сколько ни высматривай, ни души не увидишь. Напрасно глаза пытались отыскать за пограничной дорогой голову белобрысого мальчишки. В Дакшах, хуторе зажиточном, кормов, видно, хватало, и скотину держали в хлеву. Зависть кольнула в сердце — вот и этого мальчишки нет на выгоне. Ему-то хорошо, а каково ей, Аннеле?
Небо порой и обманывало. Тучи на мгновение светлеют, дождь редеет и совсем перестает. «Если досчитаю до десяти, нет, до пятнадцати, нет, до двадцати, и пролетит птица, то дождя сегодня больше не будет, выглянет солнце». И Аннеле начинает: двадцать, пятьдесят, сто, двести — небо словно вымерло. А когда всякая надежда уже потеряна, чиркнет по облакам темная точка, продержится недолго против ветра, а потом камнем падает вниз.
В часе шестьдесят минут, в минуте шестьдесят секунд; шестьдесят шагов — и минуты как не бывало. Раз — шестьдесят, два — шестьдесят, три — шестьдесят; сколько же пройти надо, чтобы час получился! Досчитает до середины — обязательно собьется. И начинает сначала. Должно быть, час прошел, а то и два, а то и три, столько она сосчитала, а время будто ни на воробьиный скок не укоротилось. В небе, хоть и затянутом тучами, не так светло, как в полдень, значит, нельзя еще съесть свой хлеб. А то оставшийся день покажется длинным-длинным. Ветер завывает, сечет лицо, одежду. Читать нельзя, вязать нельзя. Песни — те всегда с нею, но лучше и не начинать. Завеса дождя песне путь преграждает. Пугается она, глохнет, ищет приюта у певуньи, бременем ложится на сердце.
Животные забеспокоились. Рвутся домой. Гнать их обратно против ветра бесполезно. Чувствуют — вечер близко. Можно вперед забежать, придержать ненадолго, но стадо растекается, окружает ее со всех сторон. Пока шли к воротам, и сумерки спустились. День прошел, и быстрее, чем казалось.
Топится плита. Аннеле присела на корточки, не скинув мокрого пастушьего одеяния, смотрит прямо в топку. Тепло проникает в косточки, от одежды пар поднимается, и чем теплее становится, тем плотнее облако пара вокруг нее. Кранцис жмется поближе, скулит, будто прощения просит. Изменил дружбе сегодня, шкуру свою от дождя берег.
«Смилостивься, Аннеле, ты же сама понимаешь. Когда дождик льет, не могу я с тобой ходить. Мне в будке лучше, на сухой подстилке».
Еще бы ей этого не понять!
И вот как-то настал день, когда петухи пели с утра до позднего вечера. А Золотой гребешок поет так голосисто, что и в избе слышно. «Ну и петь горазд! — улыбается мать. — Пришел конец ненастью. Снова выглянет солнышко!»
Дождь и вправду перестал, а солнца нет. Там, где ему быть положено, плотной стеной стоит туман. За сто шагов избы не видно. Выплывает из тумана засохший куст репейника, усыпанный рыжими жемчужинами, трава на пустоши поникла под тяжелым украшением из слез. Пройдет корова или овца, тянется за ней черный след. Постолы так намокли, что воду из них выливать можно. Ни скотине, ни людям укрыться негде. Туман от всего мира отрезал, не видно окрест ни домов, ни живой души.
Внезапно из белесой мглы доносятся удары лома. Мелькнул огонек. Сердце встрепенулось от радости — жива новина.
Огонек горит на самой макушке огромного камня. Вокруг валуна вырыта глубокая канава, которая медленно наполняется водой. Отец чем-то занят поблизости, будто и не замечает, что со всех сторон жмутся к огню незваные гости. Когда отец серьезным делом занят, он по своему обыкновению не глядит вокруг, не разговаривает. И спрашивать его бесполезно, загодя знаешь, что ответит. «У глаз спроси», — вот что ответит. Похоже, что сердится он, но и камень насупился — словно объявили войну друг другу. Пришел черед камню умирать — участь его решена. Но Аннеле жаль камня. Все лето он укрывал ее, защищал от ветра и дождя. Плохо без него будет. Пусть бы выстоял, думает она, но и принять такой мысли не может — не трудиться же отцу понапрасну!
Да и отец не отступится. Этого и ждать нечего. Как задумал, так и сделает.
Неподалеку лежит вязанка сухих белых поленьев с медовыми каплями смолы. Бросишь такое полено, пламя ввысь взметнется, трещит, искры рассыпает. Аннеле поднесла к камню руку: пышет от него жаром, как из печи. Отец берет лом, ударяет им несколько раз по каменному лбу, качает головой. Горяч, да не совсем. Взвесив поленья в руке, выбирает потяжелее, посмолистее. Еще выше взметнулось пламя. А отец то туда сбегает, то обратно, ноги до колен проваливаются в коричневую воду, от смолистого дыма копотью покрылось лицо, и бегут по нему, оставляя белые бороздки, ручейки пота. Кинет одно полено, другое, постучит ломом, разворошит огонь: пламя гудит, смола на поленьях пузырится, течет, словно пена из кипящего котла ползет через край, черный дым сквозь туман не может пробиться, хлопья сажи летят, рассыпаются. Чем тебе не ад? Аннеле же ад такой по нраву — глаз оторвать не может, с места сдвинуться.
Но вот ее заметил отец. Строго произносит:
— А ну, беги! Скотину отгони подальше! Спиной встань! Голову прикрой!
Раздается оглушительный взрыв. Овец словно ветром сдуло — стрелой понеслись. А сверху град камней сыплется. И стук градин сопровождается непрерывными быстрыми ударами лома.
Когда Аннеле возвращается, отец стоит, утирает рукавом пот.
— Готово! Ну, гляди теперь!
По самой маковке прошли две глубокие трещины и раскололи камень на четыре части. Вся земля вокруг устлана обломками.
— Ой! — вскрикнула Аннеле.
— Вот так оно! — глянул на нее отец, улыбающийся, довольный. Разделся до рубахи, словно на дворе лето, руки на груди скрестил, стоит, дух переводит, потом снова берется за лом, откалывает куски, бросает их через канаву.
— Глянь-ка! Лопнул, что тебе перезрелое яблоко!
— Да, а в середке сверкает, переливается. И не подумаешь. Такой серый был снаружи.
— Это гранит. Дожди и ветры потрудились над ним, и стал он гладким да серым. А внутри свежий, алый, словно плоть молодая.
— Живой разве камень? — спрашивает Аннеле, несмело заглядывая отцу в глаза.
Но отец не отвечает. Весело и споро двигается он, откалывает кусок за куском, дробит на мелкие части. Снова гудит огонь, кипит смола, вздымаются столбы дыма, раздаются удары лома.
Аннеле подбирает осколки — в серой траве они отсвечивают красным. Каждый осколок составлен из еще меньших. И так ловко, словно трудились над ним заботливые руки. Один осколок красный, другой зеленоватый, третий — седой, еще один — с синим отливом. И каждый камешек светится, а все вместе горят так, что Аннеле нет-нет да и приложит руку: а вдруг теплые?
До чего ж красив изнутри камень! А драгоценные камни ведь в тысячу раз красивее!! И прячутся они в земле. Сколько же тогда в земле чудес! Может, под самыми ногами, под дерном такие диковины упрятаны, которые никому на земле и видеть не доводилось? Почему же не ищут их люди? Что-то не слышно было, чтоб кто-нибудь из нынешних людей в Преисподней побывал и видел какое-нибудь чудо. Рассказы о чудесах как начинаются? «Отец отца моего отца». Что ни приключалось, все в стародавние времена. А после уж чудеса не являлись людям. Видно, нынешних времен боятся. Наступит ли такая пора, когда они опять начнут людям показываться? Вот бы дожить до нее!
Из тумана появляется мать, несет обед. Ставит еду на расколотый камень, оглядывается, всплескивает руками.
— Муженек, муженек, что понаделал ты тут? Словно великан, один ворочаешь. Надорвешься еще, занеможешь!
Увидела, что отец в одной рубахе работает, всполошилась, браниться стала:
— Да в уме ли ты? Словно на сенокос вырядился? Туман-то, ровно свинец, ложится.
— Какой туман! Огонь кругом! Да и протянет легонько, не беда! Если махать, не останавливаться, кровь всю хворь разгонит, — весело отвечает отец.
Миска, ложки, хлеб — все уместилось на красноватом камне, словно на подносе.
— Намедни еще середка и думать не думала, что солнце увидит, а нынче столом нам служит, — произнесла Аннеле.