Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Бог, природа, труд - i_010.png

И тут мать принималась еще строже следить за тем, чтобы деревце Аннелиной жизни не пускало ненужных ростков, не раскинуло бы пышной кроны упрямства. Что-то было в Аннеле такое, что противилось миру взрослых, но сама она не считала себя упрямой, огорчалась, что не похожа на других детей и готова была по первому зову откликнуться, при первой же улыбке броситься маме на шею, прильнуть к ее груди.

Но приласкать ребенка, понаблюдать за ним, проникнуть в его мир — до того ли было рабочему человеку. Такое могли позволить себе только богачи, господа, что жили в роскошных дворцах и изнывали от безделья.

Невесело стало без доброй, отзывчивой Лизини, которая одна была отрадой для Аннеле. Даже затейница и насмешница Карлина стала молчаливой и неулыбчивой. Однажды, зайдя к бабушке в каморку, Аннеле наткнулась там на Карлину с красными, заплаканными глазами.

Впервые она видела плачущей веселую красивую батрачку.

— Отчего Карлина плачет? — с тревогой спросила Аннеле.

Не сразу ответила бабушка. Закрыла большую книгу песнопений, в которой каждая песня начиналась красивой продолговатой картинкой и буквой, сплетенной из причудливых завитушек, а остальные буквы были такие большие, что хоть рукой трогай — у нее одной была такая книга, — поставила ее на полку и только тогда сказала: «Карлина и Ингус порешили идти к пастору».

Почему Карлина должна идти к пастору с Ингусом, Аннеле не поняла, но что при этом полагалось плакать, ее не удивило — все, кто собирался идти к пастору, обычно плакали.

Однако Карлину отчего-то стало жаль. Жаль тех дней, когда Карлина была веселой, часто смеялась, хоть нередко и подшучивала над Аннеле.

Многого было жаль. Многое причиняло боль. Наступило черное время, которое так часто прорывалось сквозь бело-розовое.

— Что с тобой? — не раз спрашивали взрослые.

— Болит у тебя что? — спрашивала мама.

Могла разве объяснить Аннеле, что болит?

— Растешь. Так бывает: то там поболит, то тут. То одна косточка, то другая. Все оттого, что растешь.

И в Авотах было уже не так, как прежде. Что-то должно было измениться. Смутно сознавала Аннеле, что это «что-то» касается всех их и дяди Ансиса.

Дядя Ансис был хозяином в Авотах и младшим сыном бабушки. Каждый старший сын, когда миновал его черед идти в солдаты, оставлял дом младшему брату, потому что в те времена хозяева не служили в русской армии. Каждый делал для своих все, что мог, лишь бы спасти от рекрутчины, иной раз даже больше, чем если бы тот заболел и был при смерти. Так вот и Авоты переходили от брата к брату, пока хозяином не стал самый младший.

С первой же встречи отношения с дядей Ансисом у Аннеле установились не совсем дружеские. Когда она приехала из Калтыней, дядя, увидев ее, всплеснул руками и с деланным удивлением воскликнул: «А кто там приехал! Моя маленькая невестушка! Ну, иди же ко мне, иди!» и попытался обнять и поцеловать девочку. Но Аннеле стала плакать, царапаться, колотить руками и, вырвавшись, ничего лучшего не нашла, как спрятаться под кроватью. Дождавшись, пока все стихло, она смело выбралась из своего укрытия, но тут, откуда ни возьмись, налетел на нее дядя, подхватил своими большими, сильными руками и поцеловал, невзирая на ее крики и сопротивление. Зато потом, когда он отпустил ее, она чуть не час навзрыд плакала, пока мать не рассердилась и, не зная причины слез, виня во всем ее упрямство, не поставила Аннеле в угол, чтобы та на досуге как следует подумала. С тех пор Аннеле сторонилась дяди, хотя смотреть, что делает он, как и о чем разговаривает, ей очень нравилось.

Дядя часто уезжал. А когда бывал дома, редко оставался один — приезжали гости. Случалось, что он привозил их с собой. Говорил: студенты. Все были молодые и веселые. Жили, бывало, по нескольку дней кряду. Пили и пели. Все чужие песни на немецком языке, редкую песню споют латышскую. И сами на разных языках говорили. А бабушка тогда чайник за чайником кипятила и мясо жарила. Но видно было, что такие гости ей не по душе. То и дело слетало у нее с языка «пустомели». Больше ничего она не добавляла, но слово это и само по себе было нелестным. Потом распорядится лошадей чужих выпрячь, задать им корму — если про них забывали, они начинали ржать, бить копытами землю в ожидании ездоков. А то заедут гости ненадолго. Тут же бросались запрягать, и дядя уносился с ними.

Дядя привозил новые плуги, бороны, кое-что из утвари. Посуду бабушка прятала в шкаф и никогда ею не пользовалась. Не признавала всякие там «жестянки».

А зайдет, бывало, разговор о дяде Ансисе, бабушка только и скажет: «Новые времена, новая жизнь. Ничего-то я в ней не разумею, пусть делает, как знает».

Любимую упряжную лошадь дяди Ансиса часто гладила, кормила лучше других, все приговаривала: «Загонят, загонят бедную лошадку».

Дядя всегда куда-то спешил, всюду опаздывал, приезжал, когда его и ждать перестанут, невесть что передумают. Новые мысли, новые планы прямо-таки одолевали его. С южной стороны дома дядя разбил большой сад и собирался расширять его из года в год.

Братья только плечами пожимали: «Денег он разве не требует? Да и что сад? Хлебом, что ли, накормит?»

— Не сразу, конечно, со временем принесет он мне хорошие деньги, — отвечал по обыкновению дядя и продолжал задуманное.

Не только свой хлеб, но и скупленный по соседним хуторам возил он на мельницу, а муку отправлял в город. За это окрестные хозяева прозвали его купцом.

Купец так купец, от этого дяде ни жарко ни холодно.

Большую часть времени проводил он в городе, по кабакам да судам, тяжебщик он был большой. Откупая в надел свой дом, затеял спор с самим графом за какую-то обиду и от тяжбы не помышлял отказываться и только посмеивался, когда ему говорили, что сломает он себе на этом шею.

Дядю часто приглашали почетным гостем, особенно на похороны, говорили, что никто не умеет проводить усопшего в последний путь так, как Авот, и никто, ни один пастор, не умеет говорить краше, чем Авот. Воскресным утром за чтением молитвы такая вдруг дрема нападала на всех, что изба превращалась чуть не в сонное царство; тут дядя поднимал глаза от книги и начинал говорить своими словами. Лица тогда обращались к нему, глаза светлели — все слушали, затаив дыхание, утирая слезы. Слова его текли плавно, и слова-то все знакомые, понятные, понятнее, чем у пастора, — ведь он знал, что у кого на сердце, кого что печалит, кого что радует.

Но когда видела Аннеле, как бабушка останавливалась посреди двора и глядела вдаль, туда, где виднелась широкая дорога, или как поднималась среди ночи и тихо, словно тень, стояла у окна, знала она, что ждет бабушка дядю Ансиса, и ни один ее ребенок не причиняет ей столько хлопот, сколько этот статный, широкоплечий парень.

Как-то, дело уж шло к весне, дядя подозвал к себе Аннеле.

— Подойди-ка ко мне! Знаешь, что случится? А ну, угадай! Не можешь? Ну так и быть, сам скажу — сестричка на пасху приедет. Вот так! За это можешь и спасибо сказать!

Аннеле захлопала в ладоши, зарделась от радости, но спасибо так и не сказала — осталась в долгу. Да дядя, похоже, не очень и ждал.

И вот настало вербное воскресенье. Теплое, теплое. На узкой деревянной скамье возле батрацкой избы сидят отец, мама и бабушка. Беседуют, похоже удручены. «О чем это они говорят?» — нет-нет да и глянет Аннеле с тревогой в их сторону. Мать молча кивнула ей, и когда девочка подошла с вопросом в глазах, посадила к себе на колени, прижала крепко-крепко. Аннеле замерла от счастья — как редко выпадает ей такое! Разрешили остаться, слушать, о чем говорят взрослые!

— Неужто другого исхода нет? И слово ваше последнее? — спросила бабушка, словно не хотела верить тому, что услышала.

— Последнее, мать. Нынче утром с Лаукмалисом окончательно поладили. На Юрьев день и уйдем, — промолвил отец.

— Что ж, Лаукмалису счастье привалило. Ну, и ладно, и хорошо, такое ж дитя мое, как другие. Но что станется с Авотами без твоего догляда?

18
{"b":"251013","o":1}