«Поезжай на мельницу Хутора на Холмах, там тебе песок в ржаную муку перемелют! — смеялись люди над тем, кто носился с какой-нибудь вздорной затеей. Но человек, который дал повод к такой поговорке, был вовсе не сумасброд. Он рано сгорбился, таская во мраке ночи тяжелые мешки с берега на мельницу. И на лице у него ясно запечатлелись следы ночной работы. Люди боялись его. А он копил те далеры, которые со временем промотали его потомки. Это он и прикупил землю, составлявшую угодья хутора, и занялся земледелием, — главным образом, пожалуй, ради того, чтобы не так бросалось в глаза, откуда берется вся эта масса зерна на мельнице.
Но море вообще кормилец ненадежный, да и люди со временем становятся честнее. Мало-помалу земледелие стало главным занятием владельцев Хутора на Холмах.
Теперешние хозяева уже были до мозга костей крестьянами-землепашцам и, с корнями вросли в землю; их тошнило от вида волнующегося моря и раздражал этот далекий, открытый горизонт. К морю они спускались редко и неохотно. Давно миновали те времена, когда их туда призывало дело, теперь довольно с них было и того, что величественно раскинувшееся море вечно мозолило им глаза. Ну, чего оно тут ширится и пыжится зря? Ничего на нем не растет и не созревает, только холод да град — вот все его дары. И хоть бы двор-то был обстроен кругом. Настоящему двору полагается быть крытым четырехугольником — так уж заведено. Здесь же люди с колыбели до могилы обречены были глядеть в сторону моря и вечно чувствовать себя на краю пропасти, откуда вот-вот скатишься неведомо куда. И впрямь, если какой предмет начинал катиться со двора, то уж не останавливался до самого берега. И волей-неволей приходилось спускаться туда, к ненавистной воде, чтобы втащить его обратно наверх.
Обитатели хутора подтверждали своим примером ту истину, что нехорошо людям быть надолго отрезанными от своего родного, исконного и вечно иметь перед главами нечто чужое, ненавистное. Вид мори действовал на них, как тюремные стены на арестанта, и нарушал их душевное равновесие, делал их какими-то шальными, непокладистыми. Некоторые из них вели распутную жизнь, и Хутор на Холмах давал много пищи для пересудов. Это еще более способствовало тому, что обитатели его чувствовали себя отрезанными от остального мира.
Нельзя сказать, что они боялись новшеств или были неспособны на душевный подъем. Нередко тот или другой из них стучал кулаком по столу и клялся, что загородит овраг новою постройкой, а то так и вовсе перенесет двор на самый верх склона. Затем сразу приказывал запрягать, чтобы не откладывать дела в долгий ящик, уезжал в город за строительными материалами и возвращался домой — «под мухой». Это у них было в крови: плестись изо дня в день и вдруг бешено метнуться в сторону. Стоило обитателям Хутора на Холмах разойтись, как они начинали шагать, по пословице, шире, чем позволяли штаны!
С наследством же вообще дела обстояли неважно. Оно все таяло да таяло, и насчет Карен всем известно было, что она унаследовала больше пороков, чем далеров. Ей пришлось взять денег под вторую закладную, чтобы старший сын мог пройти курс в учительской семинарии в столице.
Единственным наследством, неизменно переходившим из поколения в поколение, оказывался взбалмошный, вздорный характер. Это было такое достояние, которое наследовал каждый. Те, кто через брак роднились с этой семьей, становились такими же взбалмошными, как и все члены семьи. Зато молодежь, рано покидавшая родной дом, постепенно выравнивалась и становилась такой же, как и все люди. Да и дети, прижитые обитателями хутора на стороне, вырастали неплохими людьми. Злое начало коренилось, стало быть, в самом хуторе, — над ним как будто тяготело какое-то проклятие, которое парализовало душевные силы его обитателей. У них попросту не было ни малейшей охоты создавать что-нибудь вновь или хоть мало-мальски поддерживать старое, они запустили все хозяйство. «Все равно хутор придется переносить, так стоит ли возиться с ним?»— говорили они.
Теперь на хуторе хозяйничала вдова Карен Баккегор, женщина достаточно крепкая и хозяйственная, но по характеру настоящее пугало для добрых людей. О Карен Баккегор ходило много толков, и ее богатые родственники старались держаться от нее подальше. Денег ведь у Карен не было, и чести от близости с нею прибавиться не могло. Она же мстила им за пренебрежение тем, что общалась с людьми ниже себя.
Да, нельзя сказать, чтобы Карен Баккегор была гордячкой. Она заводила знакомства и с хусменами и с барышниками; не брезговала даже приглашениями на чашку кофе по случаю крестин у жен поденщиков, ютившихся в хижинах на общественных лугах. Вполне возможно, что она и не подозревала своего родства с семьей Живодера. Родственные чувства в ней вообще были развиты слабо, чем отличались все Манны, — уж слишком много скитались они по белу свету и чересчур расплодились! Признавали родство лишь с теми, кто пользовался большим почетом и от кого можно было ожидать наследства.
Между Хутором на Мысу и Хутором на Холмах связь уже давно еле держалась. Хлеба-соли владельцы хуторов друг с другом больше не водили и встречались только на свадьбах да на похоронах, иногда с промежутками в несколько лет. Этого было, впрочем, достаточно, чтобы знать, кто из родных еще жив и кто умер. Когда же море поглотило столько земли, что Хутор на Мысу превратился в ’ Хижину на Мысу без клочка земли, и уж нечего стало ожидать с той стороны какого-либо наследства, — как-то сама собой порвалась и последняя слабая связь между родней. Никому из владельцев Хутора на Холмах не приходило в голову звать на свадьбу обитателей Хижины, — их едва терпели, когда те являлись на похороны. Словом, из Хутора на Холмах перестали даже глядеть в ту сторону, откуда вышел род его владельца.
Несколько иначе складывалось дело для обитателей Хижины на Мысу. У них были основания держаться за родство и хоть издали, сложными и кружными путями, наблюдать за Хутором на Холмах — хоть им самим от этого не становилось легче. Сэрен и Марен отлично знали, что они родня владельцам Хутора на Холмах. Это была их слабая струна, и они хвастались этим родством, когда собственная жизнь становилась уж чересчур тяжкой. Для себя лично они, впрочем, ни на что не надеялись, рано придя к тому убеждению, что не им написано на роду счастье.
А ведь бывали же случаи, что на бедняков неожиданно сваливалось наследство в сотню, а то и несколько сотен далеров! Бабушка Дитте знала наперечет все такие истории даже далеко за пределами своей общины и время от времени рассказывала о них внучке. Беднякам доставляло какое-то своеобразное удовольствие смаковать чужое счастье, хотя они и знали заранее, что самим-то им ничего не перепадет.
— Ты никогда никакого наследства не получишь, — говорила старуха девочке, — ты ведь незаконная; незаконным детям не бывать наследниками семейного добра.
— Значит, они не наследуют и никакого зла, — отвечала Дитте, решительно встряхивая головой. Она рано выучилась утешать себя.
Но в этом бабушка была не так уж твердо уверена.
Да Дитте и не особенно горевала, что лишена прав наследства, — как-нибудь проживет и без него. Может статься, выйдет замуж за человека с большими деньгами. То есть сначала-то он объявит себя бедняком, а она пойдет за него только по любви. Но, когда она даст ему слово, он тотчас сбросит с себя старую, грязную одежду и предстанет перед ней во всей своей красе. «Отец мой настолько богат, что его богатства хватит на обоих, — скажет он, — я хотел лишь испытать тебя, любишь ли ты меня ради меня самого». А то, может быть, она найдет на дороге мешок с деньгами, которого никто не терял, а стало быть, его и в полицию предъявлять не надо… Да мало ли возможностей разбогатеть и помимо наследства!
Но знали нынешние обитатели Хутора на Холмах о родстве с нею или не знали, — они, во всяком случае, ничем этого не обнаруживали и требовали от малолетней работницы настоящей работы. Дитте этому не удивлялась. Ведь только человек, занимающий самое незначительное положение, мог бы прийти к семье Живодера и сказать: «Мы с тобой родня!» Тем не менее уже одно сознание родства давало человеку тайное удовлетворение, позволяло мечтать о том, что и он может идти по дороге к счастью, проложенной его родственниками.