Дитте узнала в лицо многих, бывавших здесь прошлой зимой. На одной из передних скамеек сидел старик тряпичник с их чердака, прикрыв лицо шапкой, и казался погруженным в молитву. А там. поодаль, прислонясь к подоконнику, стоял… господин Крамер! Поздравитель! Дитте чуть не вскрикнула от испуга, увидав его здесь. Лицо у него было иссиня-черное, таким она его еще никогда не видала, — верно, ему за весь день не удалось хлебнуть спиртного. Руки он сложил над отвислым животом, усы, щеки — все у него обвисло. Вообще вид у него был такой истерзанный, несчастный, что Дитте горько раскаялась в своем намерении выставить его из квартиры. Куда же ему деваться. Она старалась придумать, как бы увести его с собою домой.
Когда она поднялась, он взял с подоконника свою шляпу и у выхода подошел к Дитте.
— Извините за беспокойство… можно проводить вас немного? Ведь не каждый день удается подцепить себе даму! — сказал он.
— Да, пойдемте вместе домой, господин Крамер, — с живостью откликнулась Дитте. — Я куплю белого хлеба и сварю кофе.
— Домой? — протянул он. — Семейный уют, пылающая печка, кофе с булками? Нет, это не для нас, милая фру Хансен, лоно семьи для нас наглухо закрыто, вот что. Но тут неподалеку, на площади, есть чудесный погребок, вы смело можете зайти туда, — там бывают и дамы!
Пет, спасибо, Дитте не бывает в таких местах.
— Ну конечно, вам это не подходит, вы слишком порядочная женщина. Но не можете ли вы ссудить мне крону-другую?
— У меня нет денег, господин Крамер, — сказала Дитте, глядя ему прямо в глаза. — Ни монетки!
— Но вы же хотели купить хлеба. Отдайте лучше эти деньги мне, — сбережете на хлебе!
Он взял ее за рукав и умоляще глядел на нее потухшими глазами, словно в ожидании небесного чуда.
— Я хотела взять в долг, — ответила Дитте. — Мне всегда верят в долг у булочника. Но я постараюсь раздобыть вам рюмку коньяку к кофе вместо хлеба.
Он пожал плечами.
— Вы отлично знаете, что я никогда не пьянствую дома: считаю это недопустимым. Но, черт побери, извините за беспокойство, — раз вы пользуетесь кредитом, будьте такая милая, займите для меня пару крон. Я верну их вам завтра же; это так же верно, как то, что я когда-то был порядочным человеком.
Они стояли и разговаривали на площади; Крамер всем своим существом стремился в погребок, буквально упиваясь вырывавшимся оттуда шумом.
— Пожалуйста! — молил он. — Ведь всего-навсего две кроны!
Дитте охотно сдалась бы на его просьбу, — так тяжело было смотреть, как он пожирал глазами дорогой его сердцу винный погребок.
— Но я, право, не вижу никакой возможности! — с отчаянием проговорила она. — Откуда же мне взять?
Почувствовав, что Дитте колеблется, Крамер стал настойчивее.
— Откуда? Не видите возможности! — воскликнул он. — Небось вы бы не сказали этого, заболей у вас ребенок и нуждайся он в докторе и лекарстве! Тогда бы вы нашли возможности! Их сколько угодно! Будь я на вашем месте, я в какие-нибудь четверть часа шутя добыл бы крон двадцать
— Каким же образом? — удивилась Дитте.
Он фамильярно положил ей руку на плечо и наклонился к ней.
— С вашей наружностью! — произнес он, указывая на улицу, где, подобно ночным мотылькам, в свете фонарей мелькали мужчины.
Дитте, окаменев, посмотрела на него. Затем повернулась и пошла, плача потихоньку.
Вернувшись домой, она узнала, что Карл только что ушел. Дети еще не спали и были очень возбуждены. Он принес с собой свой ужин, потому что ему было скучно жевать его дома в одиночку. И вот они поужинали все вместе, а затем пили кофе с пышками.
— Да! Он угостил нас хлебом с сыром и с колбасой! — рассказывали дети наперебой.
— Вот уж человек, так человек! — заметила старуха Расмуссен. — Такой приличный и серьезный. Не пропьет ни гроша из своего заработка. Хорошо бы иметь такого мужа!
Дитте не ответила, она устала, и все было ей противно.
Все же она получила свою долю праздничного угощения: на другой день утром пришел Ларc Петер с корзинкой, наполненной вкусной снедью — остатками жаркого, сладкого пирога и прочего.
— Извини, что мы не пригласили тебя, — сказал он. — Но мы собрались самым тесным кругом, кроме нас самих, были только двое-трое ближних соседей. Матери, в ее положении, не годится утомлять себя хлопотами.
Говоря это, он не глядел на Дитте, и она не сочла нужным возражать. Она не взяла у него корзинку; пришлось ему самому поставить ее возле печки. Дитте не поблагодарила, вообще даже не взглянула на угощение.
— Ну, мне, видно, пора; я собираюсь опять в поездку, — сказал Ларc Петер, подавая ей руку. Взгляд у него был грустный. Дети находились у старухи Расмуссен, все трое, и он даже не спросил про них.
Дитте оделась; сегодня ей нужно было прийти на работу к часу. Перед уходом она занесла корзинку к старухе Расмуссен.
— Нельзя ли отправить это с каким-нибудь мальчуганом на Истедгаде? Отец принес это… от вчерашнего празднества, но мне не нужно их объедков.
— Ну, еще бы! Только этого не хватало, — сказала старуха. — Я попрошу Кристиана Ольсена сбегать к ним. Нате, получайте в морду! Так вам и следует!
Когда Дитте ушла, старуха-открыла корзинку.
— Нет, гляньте-ка, детки, какие лакомства! — воскликнула она, всплеснув руками. — Обидно отдавать все эго назад той спесивой дряни. Не съесть ли нам лучше все самим? Только смотрите матери ни гу-гу!
Да! Ребятишки умели молчать; они со старухой Расмуссен привыкли секретничать! Ну, и попировали же они всласть, то-то было вкусно! Хорошо стряпает эта гордячка с Истедгаде! Тут на несколько дней хватит. Жалко до слез, что Дитте так и не отведает ни крошки!
VIII
НОВЫЕ БАШМАКИ СТАРУХИ РАСМУССЕН
Когда много работы — это хорошо и плохо. Дитте следовало благодарить бога за то, что ее так охотно берут на поденщину — стирать и убирать квартиры. Таким образом она сама была сыта и приносила домой немного денег. Перепадало кое-что из съестного и старухе Расмуссен и детям. Иногда сами хозяйки давали Дитте что-нибудь с собой. Иногда еду украдкой совала прислуга.
Зато дети, ради которых она в сущности билась, страдали от этого. Они были, правда, сыты, во им недоставало присмотра. Старуха Расмуссен любила их, но воспитывать не умела. Они ни чуточки не боялись ее и делали, что им вздумается. Дитте не хотелось пускать их во двор, — там было очень грязно, да и не только в этом было дело. Дети могли научиться плохому. Она запретила им бывать во дворе, но и по одежде их и по всему замечала, что они не слушались ее. Старуха Расмуссен пускала их гулять потихоньку от матери и велела молчать об этом. Вот это было хуже всего, — таким образом они приучались лгать и скрытничать.
Дитте решила отменить запрет, это лучше, чем знать, что он все равно нарушается за ее спиной. Но зато у нее прибавилось работы по воскресеньям. За неделю вообще накапливалось много работы по дому, а теперь приходилось еще отмывать и очищать детей от грязи, прилипшей к ним. И это был неблагодарный труд, усложнявшийся тем, что она не могла принимать участия в их будничной жизни. Как в саду, зараставшем сорной травой, ей приходилось удалять сорняки за всю неделю сразу, а не по мере того, как они появлялись. И частенько Дитте теряла всякое терпение.
Нередко также, покончив с работой, сидя и прислушиваясь к детской болтовне, она чувствовала, как сердце у нее обливалось кровью: ей казалось, что она не так воспитывает их, как надо, но что же могла она поделать? Ничего. Они были в сущности центром всего, — она жила и работала не покладая рук только для того, чтобы им было хорошо, чтобы они были сыты, веселы и могли вырасти порядочными людьми. Но, если им случалось провиниться, уронить кусочек, или пролить что-нибудь, а тем более выпачкаться, — она выходила из себя и бывала с ними чересчур строга. Она прекрасно сознавала, что маленькие дети и не могут вести себя иначе, но, когда доходило до дела, не могла сдержаться. После, когда уже, бывало, разбранит их, нашлепает, доведет до слез, — приходили раскаяние и жалость, да поздно! А в следующий раз повторялось то же самое. Она вспоминала, как была терпелива ее бабушка, — а у Дитте этого как раз не было! Правда, бабушке и не приходилось зарабатывать на целую ораву, и она могла постоянно наблюдать за Дитте; это совсем другое дело.