— Да и новомодный шелк не прочнее. Стоит только отыскать тут шелковый лоскуток, — увидишь, что он почти весь сечется, волокна рвутся.
— А что же такое само стекло?
— Да, что оно такое? Кто бы это мог объяснить? Сродни льду оно быть не может, потому что не тает даже на солнце. Пожалуй… Нет, не берусь и объяснять. Плохо все-таки, когда ничему не учился толком. И не хватает ума самому додуматься до чего-нибудь.
— А разве кто-нибудь может сам до чего-нибудь додуматься?
— Должно быть, потому что как же самый первый-то человек на свете понял что-нибудь, если бы не своим умом дошел? Прежде, бывало, и я обо всем выспрашивал да раздумывал, а потом бросил, — все равно, толку не добьешься. Да и это вот… с матерью… не скрасило жизнь! — Ларс Петер вздохнул.
Дитте низко нагнулась над работой. Разговор принимал такой оборот, что лучше уж было помолчать.
Большой Кляус наконец насытился и давал знать об этом по-своему — особенно духовито.
— Эй, ты! Веди себя пристойнее, ветроглот! — крикнул Ларc Петер. — Забыл, что у тебя гости?
Дитте рассмеялась, потом спросила:
— А почему все-таки животные не могут приучиться вести себя так же прилично, как мы?
— Видно уж не могут, — задумчиво проговорил Ларc Петер. — Так, должно быть, заведено на свете, что каждому положен свой предел — чему можно его научить, чему нет. Впрочем, скотина нередко бывает порядочнее нас, людей, и следовало бы иной раз нам брать пример с нее.
На некоторое время водворилась тишина. Ларc Петер все медленнее шевелил руками в наконец совсем опустил их. Он словно застыл, глядя перед собою и ничего не видя, не сознавая. В последнее время это с ним часто бывало. Вдруг он поднялся, подошел к восточному слуховому окну сарая и отворил ставень. Все еще стояла ночь, но звезды слегка побледнели. Чуть слышно подал из стойла свой голос Большой Кляус. Ларc Петер затворил ставень и, как-то странно шагая, словно спотыкаясь, побрел к коняге. Дитте провожала отца глазами.
— Ну, чего тебе еще? — спросил он, проводя рукой по крестцу своего любимца.
Большой Кляус стал тыкаться мягкой мордой в плечо хозяина. Это было для Ларса Петера нежнейшею ласкою, и он бросил в ясли еще одну горстку овса.
Дитте повернула к ним голову. Ей не нравилось, когда отец был в таком настроении. Но к чему вешать голову?
— Уже проголодался? — задорно спросила она. — Эта скотина сожрет нас всех с домом вместе!
— Ну, ведь он же и работает на нас. Сегодня ему не ближний путь предстоит. — Ларc Петер вернулся на место и снова взялся за дело.
— А сколько миль до Копенгагена? — спросила Дитте.
— Часов шесть-семь пути, я думаю. Мы ведь не порожняком.
— У, какой длинный путь! Да еще в такой холодище! — Дитте поежилась.
— Да, холодно. Особенно, когда сидишь в телеге один. Тебе бы поехать со мною, Дитте! Дело-то ведь не веселое.
И как одному скоротать время в дороге? Горькие мысли начнут одолевать.
— Не могу я бросить дом, — отрезала Дитте.
Чуть не в двадцатый раз стал уговаривать ее Ларc Петер.
— Можно бы пригласить Йохансенов, чтобы они присмотрели за хозяйством… И ребятишек на эти два-три дня к ним отправить, — убеждал он.
Но Дитте оставалась непоколебимой. Что бы там кто ни говорил, для матери в ее сердце не находилось ни капли любви или сочувствия. Она ни за что на свете не хотела навестить Сэрине в тюрьме. И пора отцу оставить этот разговор, пока она не вспылит и не напомнит ему о бабушке. Дитте с такой недетской силою ненавидела мать, что просто жутко становилось. Сама она никогда не заикалась о матери, а если заговаривали о ней другие, она молчала, словно воды в рот набрала. При всей своей самоотверженной доброте, она относилась к матери безжалостно.
Для добродушного Ларса Петера ненависть девочки была загадкой. Сколько ни старался он смягчить ее, ничто не помогало, и ему оставалось только покориться.
— Припомни, не нужно ли тебе чего для хозяйства? — спросил он.
— Нужно бы столовой соли… пакетик. У нас в лавке такая серая, крупная, что на стол подать стыдно. Да немножко кардамону. Хочу попробовать испечь булку. Покупная так быстро черствеет.
— Ты и на это мастерица? — изумился отец.
— И еще много чего нужно, — продолжала Дитте не-невозмутимо— Но я лучше запишу все на бумажку, а то ты половину перезабудешь, как в тот раз.
— Да, да, самое лучшее записать, — покорно согласился Ларc Петер. — Память у меня что-то сдала. Не знаю, с чего бы… Прежде ведь, бывало, хоть с полсотни поручений мне надавай, — ни одного не забуду. Должно быть, это все из-за истории с матерью… Да и стареет человек, конечно… Впрочем, у деда память до самой смерти сохранилась такая, что в ней все словно отпечатано было, как в книге.
Дитте быстро встала и отряхнула юбку.
— Ну вот! — с облегчением вздохнула она.
Они уложили тряпье в мешки и перевязали их.
— Кое-что выручим за это, — сказал Ларc Петер и понес мешки к наружной двери, возле которой уже сложен был разный металлический лом, тоже для продажи в городе.
— А который теперь час? Пожалуй, седьмой? Стало быть, скоро рассвет.
Дитте распахнула дверь, — свежий, морозный воздух хлынул снаружи. На востоке, над озером, небо светилось холодным зеленоватым светом с легким золотистым оттенком. Занимался день. В полыньях замерзшего озера зашевелились птицы, как будто их разбудил шум в Сорочьем Гнезде. Они с криком и стрекотом снимались с мест — стайка за стайкой — и улетали к морю.
— День будет ясный, — заметил Ларc Петер, подкатывая телегу к дверям сарая. — Скоро, пожалуй, и таять начнет.
Он принялся нагружать телегу, а Дитте пошла готовить кофе.
Когда Ларc Петер вернулся со двора, в комнате стоял запах кофе и пахло еще чем-то жареным, а на потолке играли отблески огня из печки. Кристиан, стоя перед нею на коленках, подбрасывал в огонь вереск и сухой навоз, а Дитте помешивала что-то на шипящей сковороде. Двое младших детей сидели на ларе, свесив ноги, и восторженно смотрели на сестру. Огненные блики играли на их мокрых рожицах. Рассвет, словно ощупью, пробивался сквозь замерзшие оконные стекла.
— Кушай на здоровье, отец! — сказала Дитте, ставя сковородку на три деревянных брусочка, лежавших на столе. — Это всего-навсего жареная картошка с кусочками сала. Но уж ты, пожалуйста, скушай все сам!
Ларс Петер, посмеиваясь, сел за стол и тотчас же принялся, по обыкновению, совать кусочки в рот малышам по очереди. Они уже сидели около него, положив подбородки на стол и разинув рты, как птенцы. Кристиан с вилкой в руках стал между колен отца и ел с ним вместе. Дитте, держа в руках большой хлебный нож, оперлась о край стола и глядела на них.
— А ты сама что же? — спросил отец, подвигая сковородку к ней.
— Я готовила для одного тебя, а мы и после можем поесть, — ответила Дитте с некоторой досадой.
Но отец невозмутимо продолжал набивать рты детишкам. Ему еда была не в еду, если он не видел вокруг себя разинутых ребячьих ротиков.
— Прямо райское кушанье! Для него и мертвый воскрес бы! Правда? — спросил он с громким смехом. В его голосе опять звучали глубокие, теплые ноты.
Пока он пил кофе, сестренка и Поуль быстро оделись, — они хотели поглядеть, как отец поедет, пока он запрягал, они так и шныряли между ногами у него и у Большого Кляуса.
Тут взошло солнце. Словно розовую парчу накинули на одетое льдом озеро и запушенный инеем ландшафт, обледенелые камыши звенели, словно скрещивавшиеся клинки. От Большого Кляуса валил пар, и учащенное дыхание белыми облачками вырывалось из детских ртов.
Ребятишки прыгали вокруг телеги в своих тряпочных башмачонках, словно резвые косолапые щенята.
— Кланяйся маме! — кричали они наперебой.
Ларс Петер, удобно усевшийся среди мешков в телеге, нагнулся и спросил Дитте:
— И от тебя кланяться?
Дитте молча отвернулась.
Ларс Петер взял кнут в руки и начал подхлестывать конягу, медленно натягивавшего постромки.