Даниэль, придвинувший пастору стул, поднял голову и взглянул на мать, ее голос при последних словах дрогнул.
— Да, кстати о Николь, — сказал Грегори, садясь. — Никаких новостей?
Госпожа де Фонтанен покачала головой. Ей не хотелось говорить на эту тему при сыне, который, услышав имя Николь, бросил на пастора быстрый взгляд.
— Но скажите мне, boy, — спросил тот живо оборачиваясь к Даниэлю, — в котором часу ваш бородатый приятель-доктор явится нам надоедать?
— Не знаю. Часам к трем, наверно.
Грегори выпрямился, извлекая из своего пасторского жилета широченные, как блюдце, серебряные часы.
— Very well![61] — воскликнул он. — У вас еще почти час впереди, лентяй вы этакий! Скиньте куртку и пробегитесь вокруг Люксембургского сада, установите новый рекорд в беге! Go on![62]
Юноша переглянулся с матерью и встал.
— Хорошо, хорошо, оставлю вас вдвоем, — сказал он лукаво.
— Хитрый мальчишка! — пробормотал Грегори и погрозил ему кулаком.
Но как только они остались с г-жой де Фонтанен наедине, его безволосое лицо потеплело, глаза сделались ласковыми.
— А теперь, — сказал он, — пора мне обратиться к вашему сердцу, dear.
Он сосредоточился, как для молитвы. Потом нервным движением запустил пальцы в свои черные космы, взял стул и уселся на него верхом.
— Я его видел, — объявил он, глядя на побледневшую г-жу де Фонтанен. Я пришел по его просьбе. Он раскаивается. Как он несчастлив!
Он не спускал с нее глаз; казалось, обволакивая ее своим непреклонно-радостным взглядом, он пытается умерить боль, которую сам же ей причинял.
— Он в Париже? — пробормотала она, не думая о том, что говорит, — ведь она знала, что Жером сам заходил позавчера, в день рождения Женни, и оставил у консьержки в подарок дочери фотографический аппарат. Где бы он ни был, он никогда не забывал поздравлять своих с семейными праздниками. — Вы его видели? — спросила она растерянно, и ее лицо выразило смущение.
Долгие месяцы она непрестанно думала о нем, но это были всё мысли неопределенные, смутные, теперь же, когда о нем зашла речь, она словно оцепенела.
— Он несчастлив, — настойчиво повторил пастор. — Он терзается угрызениями совести. Та жалкая тварь по-прежнему выступает в театре, но он питает к ней отвращение и не желает ее больше знать. Он говорит, что не может жить без жены, без детей, и я думаю, что он говорит правду. Он просит у вас прощения; он согласен на любые условия, только бы остаться вашим супругом; он просит вас отказаться от мысли о разводе. Ныне лицо его — я это ощутил — точно лик праведника; он теперь прямодушен и добр.
Она молчала, устремив глаза вдаль. Ее полные щеки, немного отяжелевший подбородок, мягко очерченный нежный рот — все дышало такой снисходительностью и добротой, что Грегори решил: она прощает.
— Он говорит, что вы оба должны в этом месяце предстать перед судьей для примирения, — продолжал Грегори, — и только затем начнется вся эта бракоразводная канитель. И он умоляет простить его, ибо он действительно в корне переменился. Он говорит, что он совсем не такой, каким кажется, что он лучше, чем мы думаем. Я тоже так полагаю. Он теперь хочет работать, если сумеет подыскать какую-нибудь работу. И если вы согласитесь, он будет жить здесь, вместе с вами, вступив на стезю обновления и исправления.
Он увидел, как искривился ее рот, задрожал подбородок. Она передернула плечами и сказала:
— Нет.
Тон был резкий, взгляд горестный и надменный. Ее решение казалось бесповоротным. Грегори откинул голову, закрыл глаза и долго молчал.
— Look here[63], — сказал он потом совсем другим голосом, далеким и холодным. — Я расскажу вам одну историю, которая вам неизвестна. Это история о человеке, который любил. Итак, слушайте. Еще совсем молодым человеком он был обручен с бедной девушкой, такой доброй и красивой, так любимой богом, что и он ее полюбил… — Его взгляд стал тяжелым. — …всей душой, договорил он с особой интонацией. Потом, словно с трудом вспомнив, на чем он остановился, продолжал уже гораздо быстрее: — И вот что произошло после свадьбы: этот человек понял, что его жена любила не только его, что она любила другого человека, который был их другом и бывал у них в доме как брат. Тогда бедный муж увез жену в далекое путешествие, чтобы помочь ей забыть; но он понял, что отныне она будет любить лишь его друга и никогда не полюбит его; и начался ад. Он увидел, что прелюбодеяние вошло в плоть его жены, и вошло в ее сердце, и наконец проникло ей в душу, ибо она стала несправедлива и зла. Да, — проговорил он сурово, — это было поистине страшно: она стала злой из-за того, что ей помешали любить; и он тоже стал злым, потому что вокруг них было лишь отрицание. И как вы думаете, что же сделал тогда этот человек? Он стал молиться. Он думал: "Я люблю человеческое существо, и ради него я должен отвергнуть зло". И в радости позвал он жену свою и своего друга к себе в комнату, протянул им Новый завет и сказал: "Я сам пред лицом бога торжественно сочетаю вас браком". И все трое заплакали. Но потом он сказал: "Не бойтесь: я ухожу и никогда больше не помешаю вашему счастью". — Грегори прикрыл ладонью глаза и произнес совсем тихо: — Ах, dear, какое великое воздаяние божье — память об этой самозабвенной любви! Он поднял голову. — И как он сказал, так и сделал: оставил им все свое состояние, ибо был несметно богат, а она бедна, как Иов многострадальный[64]. И уехал далеко-далеко, на другой конец света, и я знаю, что он живет одиноко вот уже семнадцать лет, без денег, зарабатывая себе на жизнь, так же, как я, простым помощником санитара в Christian Scientist Society.
Госпожа де Фонтанен смотрела на него с волнением.
— Погодите, — живо сказал он, — теперь я доскажу вам, чем это кончилось. — Его лицо дергалось; костлявые пальцы, лежавшие на спинке стула, внезапно переплелись. — Он думал, бедняга, что оставляет им счастье и увозит с собою все злобное и дурное; но тут-то и скрыта тайна господня: злое осталось там, с ними. Они посмеялись над ним. Они изменили Духу, Приняли жертву его со слезами, но в сердце своем они глумились над ним. Распространяли о нем ложь по всему gentry[65]. Пускали по рукам его письма. Обратили против него его мнимую покладистость. Заявили даже, что он оставил жену без единого пенни, чтобы жениться в Европе на другой женщине. Чего только не наговорили они! И обманом добились обвинительного приговора против него в деле о разводе.
Он на секунду опустил веки, издал хриплый кудахчущий звук, встал и аккуратно поставил стул на прежнее место. Выражение муки бесследно исчезло с его лица.
— Так вот, — снова заговорил он, наклоняясь к неподвижно застывшей г-же де Фонтанен, — такова Любовь, и так непреложно прощение, что если бы сейчас, вот в эту минуту, эта дорогая мне коварная женщина вдруг пришла и сказала: "Джеймс, я возвращаюсь ныне под ваш кров. Вы снова станете моим бесправным рабом. Когда мне взбредет в голову, я снова посмеюсь над вами…" — так вот, я ответил бы ей: "Придите, возьмите то малое, что есть у меня. Я благодарю бога за ваше возвращение! И приложу такие великие усилия, чтобы быть по-настоящему добрым в ваших глазах, что и вы тоже станете доброй: ибо Зла не существует". Да, в самом деле, dear, если когда-нибудь моя Долли придет ко мне, чтобы просить приюта, именно так я и поступлю. И я не скажу ей: "Долли, я вас прощаю", — но только: "Да хранит вас Христос!" И слова мои не канут в пустоту, ибо Добро — единственная в мире сила, способная противостоять Отрицанию!
Он умолк, скрестил руки, схватил в горсть свой угловатый подбородок и закончил певучим голосом проповедника: