Жак, обуреваемый мыслями о войне и еще острее сознавая ее возможность в присутствии военного, спросил:
— Ты легко получил отпуск?
— Очень легко. А что? — Так как Жак молчал, Даниэль добавил со спокойной уверенностью: — Мне дали четыре дня и обещали продлить срок. Но это не понадобится… Твой брат был здесь, когда я приехал, он откровенно сказал мне, что не осталось ни малейшей надежды. — Он умолк, затем резко продолжал: — Пожалуй, так оно и лучше. — Он снова вытянул руку в направлении больницы. — Это ужасно, но при создавшемся положении вещей никто не может пожелать, чтобы он остался в живых. Я знаю, что смерть его ничего не исправит, — продолжал он жестко. — Но, по крайней мере, она положит конец одной истории… последствия которой были бы ужасны… для мамы… для него самого… для всех нас… — Он слегка повернулся лицом к Жаку. — Моего отца должны были со дня на день арестовать, — произнес он каким-то сухим, сдавленным голосом, похожим на рыдание. Закрыв глаза, он немного откинулся назад. Падавший сквозь листву свет плафона на минуту осветил его прекрасный лоб, верхняя линия которого образовала две правильные четверти круга, разделенные посредине мысом волос.
Жаку хотелось что-нибудь сказать ему, но замкнутая жизнь и товарищеские отношения с политическими деятелями давно отучили его от сердечных излияний. Он придвинулся к Даниэлю и тронул его за плечо. Под ладонью он ощутил шершавое сукно мундира. Своеобразный запах шерсти, нагретой и промасленной кожи, табака и конюшни исходил от Даниэля и при малейшем его движении примешивался к ночным ароматам уснувшего сада.
Жак не видел друга целых четыре года. Несмотря на письма, которыми они обменялись после смерти г-на Тибо, несмотря на многократные приглашения Даниэля, Жак никак не мог решиться на поездку в Люневиль. Он опасался личной встречи. Сердечная, но очень редкая переписка казалась ему единственным подходящим способом общения при теперешнем состоянии их дружбы. Эта глубоко укоренившаяся дружба вовсе не умерла: Даниэль и Антуан оставались, в сущности, единственными привязанностями Жака. Но это был кусочек прошлого, того прошлого, от которого Жак добровольно оторвался и всякое возвращение к которому было ему тягостно.
— В Люневиле не говорят о войне? — спросил Жак, желая нарушить молчание.
Даниэль не выказал особого удивления.
— Говорят, конечно! Офицеры каждый день говорят о войне… В этом весь смысл существования этих господ… В особенности на востоке! — Он улыбнулся. — А я только и знаю, что отсчитываю дни. Семьдесят три… семьдесят два… уже завтра семьдесят один… До остального мне дела нет. В конце сентября я буду свободен.
Новый луч света скользнул в эту минуту по его лицу. Нет, Даниэль не так уж сильно изменился. На этом правильном овальном лице, которому чистота линий придавала известный оттенок торжественности (в особенности когда его омрачали усталость и горе, как в этот вечер), улыбка сохранила все свое прежнее очарование: медленная, подступающая откуда-то издалека улыбка, которая приподнимала вкось верхнюю губу, постепенно обнажая блестящий ряд зубов… Улыбка застенчивая — и вместе с тем вызывающая… В прежние годы, еще в детстве, Жак влюбленным взглядом ловил на губах своего друга эту волнующую и неотразимую улыбку; и даже сейчас он почувствовал, как его заливает нежная теплота.
— Представляю себе, как ты должен страдать от этой жизни в казармах! сказал Жак осторожно.
— Нет… не слишком…
Скупые фразы, которыми они обменивались, падали в окружающую тишину, как те канаты, которые моряки бросают с одного судна на другое и которые десять раз падают в воду, прежде чем удается схватить их на лету…
После довольно длительной паузы Даниэль повторил:
— Не слишком… Вначале — да: меня изводили наряды на уборку навоза, на чистку отхожих мест и плевательниц… Теперь я унтер-офицер, и жизнь стала сноснее… У меня там даже есть приятели: лошади, товарищи… И в конечном счете я доволен, что прошел эту школу.
Жак уставился на него таким отчужденным, таким презрительным взглядом, что Даниэль едва сдержался, чтобы не дать волю раздражению. Неподатливость Жака, его скрытность, даже его вопросы словно подчеркивали какое-то превосходство, и это глубоко оскорбляло Даниэля. Тем не менее привязанность взяла верх. Он чувствовал, что его отдаляет от Жака не поверхностное разногласие, которое можно было объяснить длительным перерывом дружбы, а все то, чего он не знал о Жаке… Все то, что оставалось для него непонятным… в прошлом беглеца… Вернуть его доверие… Даниэль внезапно нагнулся и изменившимся голосом — нежным, вкрадчивым голосом, который как будто взывал к их былой привязанности, прошептал:
— Жак…
Конечно, он ждал ответа, порыва, сердечного слова, хоть какого-нибудь поощряющего жеста… Но Жак инстинктивно откинулся назад, как бы отстраняясь от него.
Даниэль решил поставить на карту все:
— Объясни же мне наконец! Что произошло четыре года назад?
— Ты сам прекрасно знаешь.
— Нет! Я никогда не мог хорошенько понять! Почему ты уехал! Почему ты меня не предупредил? Хотя бы на условии сохранить тайну… Почему ты долгие годы не давал мне о себе знать, как ты мог это сделать?
Жак втянул голову в плечи. Он с упрямым видом смотрел на Даниэля. Сделав неопределенный усталый жест, он сказал:
— Стоит ли возвращаться ко всему этому?
Даниэль взял его за руку.
— Жак!
— Нет.
— Что? Неужели же действительно нет? Неужели я так и не узнаю, что заставило тебя… так поступить?
— Ах, оставь, — сказал Жак, высвобождая руку.
Даниэль умолк и медленно выпрямился.
— Когда-нибудь, со временем… — пробормотал Жак с непреодолимым, казалось, безразличием, и тут же, внезапно повысив голос, в бешенстве закричал: — "Так поступить"!.. Честное слово, можно подумать, что я совершил преступление!.. — И одним духом выпалил: — Да нужно ли объяснять? Неужели ты действительно не способен понять, как это человек в один прекрасный день может решиться порвать со всем, что его окружает? Уехать, никого не поставив в известность?.. Ты что ж, этого не понимаешь? Не понимаешь, что человек может не захотеть, чтобы его держали в цепях и калечили? Что он может осмелиться хоть раз в жизни быть самим собой, заглянуть к себе в душу, увидеть там все, что до сих пор люди считали самым ничтожным, самым презренным, и сказать наконец: "Вот это и есть я!" Осмелиться крикнуть всем окружающим: "Обойдусь и без вас!.." Как, ты действительно не способен это понять?
— Да нет, я понимаю… — пробормотал Даниэль.
Сначала, слыша этот несдержанный, настойчивый, тревожный голос, который так напоминал о прежнем Жаке, Даниэль не мог подавить невольной, хотя и едва уловимой радости. Но вскоре он безошибочно различил в решительном тоне друга что-то деланное: вспышка Жака была, в сущности, уверткой… Тогда он понял, что Жак ни за что не пойдет на откровенный разговор, который был бы избавлением для них обоих. От выяснения причин бегства Жака приходилось отказаться. А значит, придется отказаться и от их дружбы, той неповторимой дружбы, которой они когда-то так гордились. Даниэль ясно почувствовал это, и сердце его сжалось. Но сегодня у него и без того было достаточно горя.
Несколько минут они просидели молча, неподвижно, даже не глядя друг на друга. Наконец Даниэль подобрал под себя вытянутые ноги и провел рукой по лбу.
— Мне надо все-таки вернуться наверх, — пробормотал он. Голос его был совершенно беззвучен.
— Да, — согласился Жак, тотчас же встав. — Мне тоже пора идти.
Даниэль, в свою очередь, поднялся.
— Спасибо, что пришел.
— Извинись за меня перед матерью за то, что я так задержал тебя…
Каждый ждал, что другой сделает первый шаг.
— Когда ты едешь?
— В двадцать три пятьдесят.
— П.Л.С.?[254]
— Да.
— А машину найдешь?
— Зачем?.. Поеду трамваем…
Оба замолчали, стыдясь, что им приходится так разговаривать.