— Однако я уже больше не молился… И вскоре за тем я бежал…
Несколько минут оба молчали.
Жак опустил глаза и вдруг подумал о своем собственном детстве. Он вновь увидел дом на Университетской улице; он ощущал затхлый запах ковров и обоев, специфический теплый запах отцовского кабинета, как тогда, когда он вечером возвращался из школы… Снова видел старую мадемуазель де Вез, семенящую по коридору, и Жиз, шалунью Жиз, с круглым лицом и прекрасными, дышащими верностью глазами… Видел класс, уроки, перемены… Вспоминал дружбу с Даниэлем, подозрения учителей, безрассудный побег в Марсель, и возвращение домой вместе с Антуаном, и отца, который ожидал их тогда, стоя в передней под люстрой в своем сюртуке… А потом — проклятое заточение в исправительной колонии, камера, ежедневные прогулки под надзором сторожа… Невольная дрожь пробежала у него по спине. Он поднял веки, глубоко вздохнул и огляделся вокруг.
— Смотри-ка, — сказал он, выходя из угла, где они находились, и отряхиваясь, словно собака, вылезшая из воды, — смотри вот Прецель!
Людвиг Прецель и его сестра Цецилия только что вошли. Они пытались ориентироваться среди различных групп, как вновь прибывшие, еще плохо знакомые с обстановкой. Заметив Жака, оба разом подняли руки и спокойно направились к нему.
Они были одинакового роста, темноволосые и до странности похожие друг на друга. И у брата и у сестры на круглой, несколько массивной шее красовалась античная голова с неподвижными, но отчетливо вылепленными чертами, стилизованная голова, казалось, не столько созданная природой, сколько изваянная по классическому канону: прямой нос продолжал вертикальную линию лба без малейшего изгиба на переносице.
Взгляд почти не оживлял эту скульптурную маску; разве что глаза Людвига светились чуть живее, чем глаза его сестры, в которых вообще не отражалось никакое человеческое чувство.
— Мы вернулись вчера, — объяснила Цецилия.
— Из Мюнхена? — спросил Жак, пожимая протянутые ему руки.
— Из Мюнхена, Гамбурга и Берлина.
— А прошлый месяц мы провели в Италии, в Милане, — добавил Прецель.
Маленький брюнет с неровными плечами, проходивший в эту минуту мимо них, остановился, и лицо его просияло.
— В Милане? — произнес он с широкой улыбкой, обнажившей прекрасные лошадиные зубы. — Ты видел товарищей из "Avanti"?
— Ну конечно…
Цецилия повернула голову:
— Ты оттуда?
Итальянец сделал утвердительный жест и повторил его несколько раз, смеясь.
Жак представил его:
— Товарищ Сафрио.
Сафрио было, по крайней мере, лет сорок. Он был невысокий, коренастый, с довольно неправильными чертами. Прекрасные глаза — черные, бархатные, сверкающие — освещали его лицо.
— Я знал твою итальянскую партию до тысяча девятьсот десятого года, заявил Прецель. — Она была, правду сказать, одна из самых жалких. А теперь мы видели стачки Красной недели![191] Невероятный прогресс!
— Да! Какая мощь! Какое мужество! — вскричал Сафрио.
— Италия, — продолжал Прецель поучительным тоном, — конечно, много извлекла из примера организационных методов германской социал-демократии. Поэтому итальянский рабочий класс теперь сплочен и даже хорошо дисциплинирован, он действительно готов идти во главе! В особенности сельский пролетариат там сильнее, чем в любой другой стране.
Сафрио смеялся от удовольствия.
— Пятьдесят девять наших депутатов в палате! А наша печать! Наша "Аванти"[192]! Тираж — более сорока пяти тысяч для каждого номера! Когда же ты был у нас?
— В апреле и мае. На Анконском конгрессе.
— Ты их знаешь — Серрати[193], Веллу?
— Серрати, Веллу, Баччи, Москаллегро, Малатесту[194]…
— А нашего великого Турати[195]?
— Да ведь он же реформист!
— А Муссолини? Он-то не реформист, нет! Настоящий! Его ты знаешь?
— Да, — отвечал лаконически Прецель с неуловимой гримасой, которой Сафрио не заметил.
Итальянец продолжал:
— Мы жили вместе в Лозанне — Бенито и я. Он ждал амнистии, чтобы получить возможность вернуться к нам… И каждый раз, когда он приезжает в Швейцарию, он навещает меня. Вот и зимой…
— Ein Abenteurer[196], — прошептала Цецилия.
— Он из Романьи, как и я, — продолжал Сафрио, обводя всех смеющимся взглядом, в котором мерцала искра гордости. — Романец, друг и брат по детским забавам… Его отец содержал таверну в шести километрах от нашего дома… Я хорошо знал его… Один из первых романских интернационалистов! Надо было его послушать, когда он в своей таверне произносил речи против попов, против "патриотов"! А как он гордился сыном! Он говорил: "Если когда-нибудь мы с Бенито захотим, все правительственные гадины будут раздавлены!" И глаза у него сверкали, точь-в-точь как у Бенито… Какая сила у него в глазах, у Бенито! Правда?
— Ja, aber er gibt ein wenig an[197], — прошептала Цецилия, повернувшись к Жаку, который улыбнулся.
Лицо Сафрио помрачнело:
— Что это она говорит о Бенито?
— Она сказала: "Er gibt an…"[198] Любит пускать пыль в глаза, — объяснил Жак.
— Муссолини? — воскликнул Сафрио. Он кинул в сторону девушки гневный взгляд. — Нет! Муссолини — настоящий, чистый! Всегда был антироялист, антипатриот, антиклерикал. И даже великий condottiere!..[199] Настоящий революционный вожак!.. И при этом всегда трезвый реалист… Сначала действие, а теория — потом!.. В Форли во время стачек он как дьявол носился по улицам, по митингам, везде! И уж он-то умеет говорить! Никаких пустых рассуждений! "Делайте это, делайте то!" А как он был доволен, когда развинтили рельсы, чтобы остановить поезд! Все действительно энергичные выступления против триполитанского похода[200] — все было сделано благодаря его газете, благодаря ему! Он в Италии — душа нашей борьбы! А на страницах "Аванти" он каждый день вдохновляет массы революционной furia![201] У королевского правительства нет врага сильнее, чем он! Если социализм вдруг приобрел у нас такую мощь, то это может быть principalemente[202] заслуга Бенито! Да! Его всюду и везде видели в этот месяц! Красная неделя! Как он взялся за дело! Ах, per Bacco[203], если бы только прислушались к его газете! Еще несколько дней — и вся Италия запылала бы! Если бы Конфедерация труда[204] не испугалась и не прервала стачку, — это было бы началом гражданской войны, крушением монархии! Это была бы итальянская революция!.. У нас, Тибо, в Романье, товарищи однажды вечером провозгласили республику! Si, si![205] — Он намеренно повернулся спиной к Цецилии и Прецелю и обращался только к Жаку. Потом опять улыбнулся и придал своему голосу оттенок ласковой суровости: — Берегись, Тибо, не верь всему, что слышишь!
Затем он слегка пожал плечами и удалился, не поклонившись обоим немцам.
Наступило короткое молчание.
Альфреда и Патерсон оставили открытой дверь комнаты, где находился Мейнестрель. Его не было видно, но временами доносился его голос, хотя он и не повышал тона.
— А у вас, — спросил Желявский у Прецеля, — дела идут хорошо?
— В Германии? Все лучше и лучше!