Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Войдя, Жак не произнес ни слова, казалось, он даже не заметил, что комната погружена во мрак, и устало рухнул на стоявший у двери стул. При неярких отсветах огня в печурке трудно было уловить выражение его лица. Шляпа была низко надвинута на глаза, пальто он перебросил через руку.

Вдруг он жалобно произнес:

— Оставь меня здесь, Антуан, уходи, оставь меня! Я уже совсем было решил не возвращаться сюда… — Но прежде чем Антуан успел открыть рот, он крикнул: — Молчи, молчи же, я знаю, не смей ничего говорить. Я уеду с тобой.

С этими словами он поднялся и зажег свет.

Антуан старался не смотреть на брата. Для вида он с удвоенным вниманием погрузился в чтение.

Жак вяло бродил по комнате. Бросил какие-то вещи на кровать, открыл чемодан, сунул в него белье и еще что-то. Временами он начинал насвистывать: все тот же мотив. Антуан наблюдал, как брат швырнул в огонь пачку писем, как подошел к стенному шкафу, уложил на полку разбросанные бумаги и запер его на ключ. Потом уселся в углу и, ссутулясь, втянув голову в плечи, то и дело нервно отбрасывая непокорную Прядь, нацарапал несколько открыток, положив их себе прямо на колено.

Сердце Антуана упало. Скажи Жак просто: "Прошу тебя, поезжай без меня", — он без слов обнял бы брата и тут же отправился в обратный путь без него.

Первым нарушил молчание Жак. Переменив ботинки и заперев чемодан, он подошел к Антуану.

— Знаешь, уже семь часов. Пора идти.

Ничего не ответив, Антуан стал собираться и спросил:

— Помочь тебе?

— Нет, спасибо.

Говорили они вполголоса, не так громко, как днем.

— Дай-ка мне твой чемодан.

— Да он не тяжелый. Иди вперед…

Они бесшумно покинули комнату. Антуан вышел первым. И услышал за спиной, как Жак повернул выключатель и осторожно прикрыл за собой дверь.

В вокзальном буфете они пообедали на скорую руку. Жак почти все время молчал, еле притрагивался к пище; а Антуан, озабоченный не меньше брата, не нарушал молчания и даже не пытался притворяться.

Поезд уже стоял у перрона. Ожидая посадки, братья прошлись вдоль состава. Из туннеля без перерыва валили пассажиры.

— В поезде, очевидно, будет теснотища ужасная, — заметил Антуан.

Жак не ответил. Но вдруг сообщил:

— Вот уже два года и семь месяцев, как я живу здесь.

— В Лозанне?

— Нет… Живу в Швейцарии. — Они прошли несколько шагов, и Жак пробормотал: — Моя чудесная весна тысяча девятьсот одиннадцатого года…

Они прошлись еще раз от паровоза до хвоста поезда, оба молчали. Очевидно, Жак думал все о том же, потому что у него как-то само собой вырвалось:

— У меня в Германии были такие мигрени, что я буквально на всем экономил, лишь бы удрать, удрать в Швейцарию, на свежий воздух. Приехал я сюда в самый разгар весны, в мае. В горы. В Мюлленберг, это в кантоне Люцерн.

— Значит, Мюлленберг…

— Да, там я написал почти все стихи, которые печатал под псевдонимом "Мюлленберг". В то время я очень много работал.

— И долго ты там жил?

— Полгода. У одних фермеров. У двух бездетных старичков. Чудеснейшие полгода. Какая там весна, какое лето! В первый же день приезда меня очаровал вид из окна. Пейзаж широкий, чуть волнообразный, простые линии изумительного благородства! Уходил с утра, а возвращался только к вечеру. Луга все в цвету, дикие пчелы, огромные пастбища на склонах, коровы, через ручьи перекинуты деревянные мостики, Я бродил, я работал на ходу, бродил целыми днями, а иногда и вечерами, даже ночами, ночами… — Жак медленно поднял руку, она описала в воздухе кривую линию и упала.

— Ну, а твои мигрени?

— Знаешь, мне сразу стало много легче, как только я сюда приехал. Меня Мюлленберг исцелил. Скажу больше, никогда у меня не было такой легкой, ничем не стесненной головы! — Он улыбнулся своим воспоминаниям. — Легкой и, однако, полной мыслей, планов, безумств… Думаю даже, все, что мне удастся написать в течение моей жизни, зародилось именно там, на этом чистом воздухе, в то лето. Помню дни, когда я находился в состоянии такого восторга… В эти-то дни я по-настоящему познал хмель подлинного счастья!.. Бывало — стыдно признаться — бывало, я прыгал, бегал как ошалелый, а потом бросался ничком на траву и рыдал, сладостно рыдал. Думаешь, преувеличиваю? Нет, чистая правда, помню даже, в иные дни, когда слишком наревусь, я нарочно шел домой кружным путем, чтобы промыть глаза в ручейке, — я его обнаружил в горах… — Жак потупился, прошел несколько шагов молча, потом повторил, так и не подняв головы: — Да, прошло уже два с половиной года.

Он промолчал до самого отхода поезда.

Когда поезд, не дав свистка, отошел от дебаркадера с неумолимой уверенностью, с пассивной мощью Механизма, пущенного в ход расписанием, Жак сухими глазами стал смотреть, как исчезает из глаз опустевший перрон, как пробегает мимо окон, все убыстряя темп, предместье, истыканное точечками огней, йотом все скрыла темнота, и он почувствовал, что его, беззащитного, несет куда-то во мрак.

Взгляд его, минуя незнакомых людей, теснившихся вокруг, искал Антуана, который, стоя к нему спиной в коридоре, всего в нескольких шагах, казалось, тоже блуждает взором в темных полях. Жака снова охватило желание ощутить близость брата и все та же настоятельная потребность открыть ему душу.

Ему удалось, скользя между пассажирами, добраться до Антуана, и он дотронулся до его плеча.

Антуан, зажатый людьми и чемоданами, загромождавшими проход, решил, что Жак просто хочет сказать ему что-то, поэтому он даже не повернулся к нему, а только нагнул шею и голову. В этом коридоре, куда их загнали, как загоняют скот, под треньканье покачивающегося на рельсах вагона, Жак, прижав губы к уху Антуана, прошептал:

— Антуан, послушай, ты должен знать… В первое время я вел… я вел…

Ему хотелось крикнуть полным голосом: "Вел жизнь постыдную. Сам себя унизил… Был толмачом… Гидом… Лишь бы выкрутиться… Ахмет… Хуже того, дно Рю-о-Жюиф. А друзьями моими были люди самого последнего разбора: дядюшка Крюгер, Селадонио… Каролина… Как-то ночью в порту они оглушили меня ударом дубинки, и я лежал в госпитале, отсюда-то и мои мигрени. А в Неаполе… А в Германии эта чета, Руперт и крошка Роза. В Мюнхене из-за Вильфреда я попал… попал в предварительное заключение…" Но чем больше признаний готово было сорваться с его губ, чем многочисленнее и смятеннее вставали воспоминания, тем труднее было выразить словами это постыдное, оно действительно становилось для него постыдным…

И, чувствуя, что невозможно сказать это вслух, он пробормотал только:

— Я вел постыдное существование, Антуан… Постыдное… По-стыд-ное! (И слово это, несущее в себе всю гнусность мира, слово тяжелое и вялое, слово, которое он повторял с отчаянием в голосе, принесло ему облегчение, будто настоящая исповедь.)

Антуан повернулся к брату всем корпусом. И постарался сделать вежливую мину, хотя стоял в неловкой из-за тесноты позе, стесняясь присутствия пассажиров, боясь, что Жак сейчас заговорит полным голосом, а главное, он с трепетом ждал того, что станет ему сейчас известно.

Но Жак, опершись плечом о стенку купе, по-видимому, не был намерен пускаться в дальнейшие объяснения.

Пассажиры отхлынули из коридора, разошлись по своим местам. Вскоре Антуан с Жаком очутились в благоприятном одиночестве, когда можно говорить, не боясь чужих ушей.

Тут Жак, который до этой минуты молчал, видимо, отнюдь не торопясь продолжить разговор, вдруг нагнулся к брату:

— Видишь ли, Антуан, что действительно страшно — это, в сущности, не знать, что… нормально… нет, вовсе не "нормально", глупости я говорю. Как бы лучше выразиться? Не знать, можно ли отнести наши чувства, вернее, инстинкты… Но ты врач, ты-то знаешь… — Говорил Жак глухим голосом, упирая на каждое слово, сведя брови к переносице, и рассеянно вглядывался в темное вагонное стекло. — Так вот слушай, — продолжал он. — Иной раз испытываешь… Ну, словом, вдруг в тебе пробуждаются порывы к тому… или к другому… Порывы, идущие из самых недр… Понятно?.. А ты не знаешь, испытывают ли другие люди то же самое или ты просто… чудовище!.. Улавливаешь мою мысль, Антуан? Вот ты, ты столько видал людей, столько различных житейских случаев, и, разумеется, ты-то знаешь, что… скажем… правило, а что… исключение из правила. Но для нас, ничего не знающих, это, поверь, до ужаса страшно… Вот пример: в тринадцать-четырнадцать лет неведомые желания налетают на тебя порывами, неотступно томя мысль, и нет от них защиты, их стыдишься, с болью скрываешь, как позорное клеймо… А потом, в один прекрасный день, обнаруживаешь, что это самая естественная вещь на свете, даже больше того, самая прекрасная… И что все, все тоже, подобно тебе… Понимаешь?.. Так вот, если проводить параллель, есть какие-то вещи, темные вещи, инстинкты… и они-то бунтуют, и даже в моем возрасте, Антуан, даже в моем возрасте… ломаешь себе голову, не знаешь…

172
{"b":"250654","o":1}