Александр Яковлевич сел в кровати, осторожно покачал пульсирующей от боли головой. Надо успокоиться, собраться, преодолеть навалившуюся немощь и похмельную депрессию. Что это он, в конце концов, так расклеился? В самоуничижение впал? Ведь и в его занятии есть высокий, общечеловеческий смысл! Ибо именно он в пору всеобщего увлечения наживой, когда всякая наука, и альтернативная в том числе, пребывает в загоне, прокладывает путь в область неведомого, непознанного и неизученного! И в этом смысле Острожская территория – весьма перспективный район. Здесь, он знал это точно, никогда не бывали прежде ни уфологии, ни криптозоологи. А он, Студейкин, первооткрыватель. Возможно, именно здесь ему улыбнётся удача, и благодарное человечество со временем отдаст должное бесстрашному изыскателю, исследовавшему неизвестную доселе никому, аномальную зону!
Некрашеные, выскобленные до янтарной желтизны половицы избы пронзительно заскрипели. Бородатый сосед вошёл, держа на отлёте перед собой огромную, шершавую от многовнкового налета гари, чугунную сковороду, брызжущую раскалённым жиром и, звякнув тарелками, водрузил в центр стола.
«Он здешний лесник, а зовут его Сосипатыч», – отчего-то подумал Студейкин.
– Давайте знакомиться, – управившись со сковородкой, шагнул к нему бородатый. – Иван Михайлович Богомолов. Писатель. Я уже неделю здесь прожил. Собираю фольклор. Вчера с местными бабушками засиделся, опоздал, а то бы составил компанию, – кивнул он на неприбранный стол.
Пожав протянутую руку, Александр Яковлевич отрекомендовался.
– Журналист? Ну-ну, – будто попенял ему Богомолов. – А я, признаюсь, не слишком вашего брата жалую.
От писателя отчётливо пахнуло спиртным, что и объясняло, вероятнее всего, его разговорчивость, и Студейкин скривился невольно:
– Чем же мы, журналисты, так собратьям по перу не угодили? Хотя я себя к газетчикам полностью не отношу, больше к исследователям, учёным, популяризаторам науки, так сказать, но всё равно, знаете ли, обидно…
– Корпоративная солидарность, – хохотнул в бороду писатель, бесцеремонно усаживаясь на кровать Студейкина. – А неприязнь у меня не к вам персонально, конечно, а ко всему журналистскому цеху. Можно сказать, классовая.
– Да ну? – приглаживая расчёской вздыбленную со сна шевелюру, вяло поддерживал разговор Александр Яковлевич.
– Мы, писатели-почвенники, в поте лица своего пашем, вековые пласты народной мудрости, в языке нашем батюшке заключённые, выворачиваем. До корней, стал быть, добираемся… А журналисты – не то. Скачут по верхам, там темку склюнут, там какнут… Тьфу! Одним словом, либералы-сексомольцы! – в сердцах сплюнул на янтарно-чистый пол Богомолов.
– И много вы книг… того… напахали? – не без раздражения спросил всё ещё страдающий мигренью Студейкин. – Одну вашу я, кажется, читал… Или кино видел. «В августе 44-го» вы написали?
– Боевик! Масскультура, – пренебрежительно хмыкнул писатель. – Хотя и не без таланта. Нет, я другой Богомолов. Автор романа «Пуд соли». – Он, – писатель замялся, дёрнул себя за окладистую бороду, – не опубликован пока. Два тома. Шестьдесят авторских листов. Труд, можно сказать, всей жизни. Но… такая проза современным издателям не нужна. Они только чернуху да порнуху штампуют. Или гламур. А-а, что о том говорить… Пожалте за стол, а то яишенка стынет.
– Умоюсь пойду, – буркнул Александр Яковлевич. – Где здесь… удобства?
– Удобства во дворе, а рукомойник в сенцах. Ополаскивайтесь быстрее да завтракать будем.
Когда журналист вернулся через несколько минут, писатель уже хозяйничал за столом.
– Присаживайтесь, – радушно пригласил он. – Глава здешний – мужик с понятием. А потому с утра нам с вами «полторашку» прислал!
И, продемонстрировав Студейкину полуторалитровую пластиковую бутылку, нетерпеливо принялся разливать содержимое по стопкам.
– На кедровых орешках? – взявшись дрогнувшей рукой за стаканчик, обречённо поинтересовался Александр Яковлевич.
– На них, окаянных, – восторженно подтвердил писатель. – Я тут приложился, пока вы спали, чуток. Злая до лютости, стерва!
4
Иван Михайлович почти не погрешил против истины, представляясь новому знакомому писателем. Всю свою сознательную жизнь, а стукнуло ему как-то совсем незаметно сорок, он писал. В шестнадцатилетнем возрасте, сев за подаренную мамой к совершеннолетию пишущую машинку «Москва», решительно вставил в каретку желтоватый лист дешёвой писчей бумаги и, ловко тыча в клавиатуру правым указательным пальцем, бойко напечатал первую строку – «Иван Богомолов». Отступив на два интервала ниже, тщательно примерившись, чтобы вышло точно посередине, отщёлкал название произведения – «Пуд соли». Опустившись ещё на два интервала, самонадеянно обозначил жанр – «Роман».
Вид текста с собственной фамилией, напечатанной настоящими «книжными» буквами, ошеломил его. А в сочетании с названием произведения, которое пришло ему в голову в тот момент, когда он колотил по клавишам, смотрелся и вовсе потрясающим. В ту же секунду, раз и навсегда, он решил, что станет писателем.
Ещё тогда Иван Богомолов увидел вдруг словно воочию свой роман – огромный, в двух толстенных томах, на корешках которых вытиснено золотом название, имя и фамилия автора – такие солидные, по-писательски обстоятельные, не то что Гоголь-Моголь какой-нибудь, Пушкин-Макушкин или, не приведи господи, Пастернак! Даже Толстому до его фамилии далеко, а уж Достоевскому и подавно!
Два часа кряду он просидел так, любуясь листком бумаги с отпечатанными на нём буквами. Юный Иван представлял, какая увлекательная писательская жизнь ожидает его. Поездки по стране и за рубеж, встречи с восторженными читателями, ряды… да что там ряды – целые стеллажи в библиотеках, отведённые под увесистые тома произведений писателя Богомолова!
Оставалось, в сущности, совсем немного – набраться терпения перед неизбежным триумфом и заполнить пачку бумаги печатными знаками, которые бросится затем читать взахлёб всё человечество.
Решив не томить его ожиданием, Иван Богомолов передвинул каретку и отстучал уверенно – «Глава первая». Скрежетнув рычажком, перешёл на следующую строчку и, отступив абзац, отпечатал первую, чеканную, прямо-таки классическую фразу: «Человек шёл напрямки, по стерне, не разбирая дороги…»
Зачин тоже родился как-то сразу, сам собой. Слова вылились на бумагу, впечатались намертво и застыли навечно. Писатель отчётливо представил человека, почему-то в брезентовом плаще, шагавшего широко по торчащей, как поросячья щетинка, стерне скошенного пшеничного поля, различал даже рыжую пыль на голенищах его тяжёлых, нечищеных давно кирзовых сапог, но… откуда и куда он, к чертям собачьим, шёл, Богомолов увидеть не мог.
С годами он стал своим в местном отделении Союза писателей, подружился с прозаиками и поэтами, «почвенниками-деревенщиками» и «горожанами-либералами», вошел плотно в обойму, постоянно – сперва как начинающий, а затем и маститый автор, участвовал в многочисленных семинарах и совещаниях, много дискутировал о судьбах литературы, обсуждал, порой беспощадно, чужие произведения, но в своём не продвинулся ни на шаг.
Из года в год его герой шагал из ниоткуда в никуда по колкой, крошащейся бурой пылью стерне, не продвигаясь ни на строчку вперёд, хотя машинка порой трещала часами – её хозяин вёл активную литературную жизнь, печатая на ней рецензии, письма и даже коллективные обращения местных авторов к властям и любезным читателям.
В первое время братья по писательскому цеху с нетерпением ждали его романа, интересовались, как протекает работа, однако по прошествии лет спрашивать о судьбе произведения перестали. Ибо из-под их собственных перьев тоже ничего особого не рождалось. И если бы Богомолов выпендрился вдруг новой книгой, взбаламутив тем самым провинциальную литературную тишь да гладь, ему бы этого не простили.
Зато при таком утрясшемся с годами раскладе, в местном Доме писателей царили покой и всеобщая доброжелательность. По вечерам, вернувшись сюда после очередного общения с читателями, которое проходило, как правило, в библиотеках краевого центра, литераторы рассаживались за низеньким столом у камина. Ближе к огню – старейший романист Долбаков, издавший в начале пятидесятых годов произведение объёмом в сорок авторских листов «Под сталинским солнцем», за ним – писатели рангом пониже и возрастом помоложе.