— Жюльен приедет. Он непременно приедет, как только будет поменьше работы.
— Ну, а в воскресенье… Ведь он мог бы приехать в воскресенье?
Франсуаза опустила глаза. Казалось, она не знала, что ответить. Когда она подняла глаза, они блестели как-то по-особенному. Она принялась торопливо объяснять:
— Видите, когда родился маленький, мне пришлось оставить службу. Жюльен тоже не хочет доверять малыша посторонним… Денег нам не хватает, и поэтому по воскресеньям Жюльен работает в кондитерской.
— Ну что ж, дело хорошее. Может, он еще надумает и вернется к своей прежней профессии. Она наверняка лучше оплачивается, чем его работа декоратора. А потом, всегда есть шанс завести собственное дело.
Франсуаза только пожала плечами, и отец понял, что у сына совсем другие планы. И все же он не мог удержаться и прибавил:
— Если бы вы переехали сюда…
Старик не закончил фразы.
В полутемной кухне было прохладно и спокойно. После кончины матери здесь не произошло никаких перемен, и все же он тут один. Он это все время чувствовал. Эта мысль не оставляла его ни на миг. Вот приехала Франсуаза, но она скоро уедет и увезет с собой внука, и внука он уже больше никогда не увидит.
В их маленьком доме ничего не переменилось, но стоит поднять штору на двери и шагнуть за порог, как глазам предстанет строительная площадка. Бетонные стены, из которых, точно копья, торчат железные прутья арматуры. Бетон пожрал сад и убил деревья.
— Вы даже представить себе не можете, что я из-за них терплю!
Отец произнес эти слова, даже сам того не сознавая. Вероятно, просто потому, что в своем одиночестве весь день твердил их про себя.
Он встал, вошел в чулан и сразу же вышел оттуда, держа в руках кастрюлю.
— Вот понюхайте, — сказал он, поднимая крышку.
— Это надо выбросить, все испортилось.
— Конечно, выброшу. Но это варево они мне вчера принесли. А случается, что и по три дня кряду никто не заглядывает.
— Но ведь они обязались…
Жестом руки отец остановил Франсуазу.
— Да что теперь говорить? Незачем!
Он поставил кастрюлю в чулан и снова сел на свое обычное место. Прошла минута. Отец и Франсуаза молча смотрели друг на друга; боясь расплакаться, старик усилием воли взял себя в руки. Суровым тоном он прибавил:
— Да что теперь говорить. Я сам себя на это обрек. Сам и выпутываться должен… Спасибо еще, у меня хорошие соседи… Вы зайдите повидайте госпожу Робен… Она вам расскажет… Она вам все расскажет, что я из-за них терплю…
Он отвернулся и стал смотреть на погасшую топку… Глаза его снова наполнились слезами. Дрожащим голосом он повторил:
— Надо сказать Жюльену… Надо сказать Жюльену, что…
Старик замолчал. Снизу донесся плач ребенка, и Франсуаза кинулась к нему. Отец помешкал с минуту, потом пошел следом за нею. Она взяла ребенка на руки и вытерла две крупные слезинки, катившиеся по круглым щечкам. Младенец уже не плакал.
— Что с ним? — спросил отец.
— Ничего. Верно, наскучило лежать одному. А может, зубки режутся. Но, знаете, вообще-то он почти не плачет.
Увидев деда, ребенок улыбнулся и пошевелил ручонкой.
— Господи, как ему было бы хорошо тут в саду… Там, в том конце, еще совсем спокойно, а уж воздух куда лучше городского.
С минуту он молча смотрел на внука, потом прибавил задумчиво, почти торжественно:
— Милый ты мой… Как знать, что его ждет? Разве мир теперь похож на прежний? На днях Робен рассказывал мне о бомбе, которую сбросили на Японию. Я понимаю, войне конец… Но что с того?.. Я-то уж свой век отжил. И как посмотришь на все это безумие, даже не так уж жалко уходить.
— Надо надеяться, что эта война — последняя. Иначе не стоило…
— Милая вы моя, — вздохнул отец, — нам это уже в восемнадцатом году говорили. А вот видите…
Франсуаза усадила малыша в коляску.
— Пойдемте в конец сада, — предложил отец. — Я там всегда сижу… Там хоть спокойно.
Молодая женщина покатила коляску по центральной дорожке, поросшей травою. Трава мешала, и Франсуаза, приподняв передние колеса, повернула коляску. Тянуть ее за собой было легче, чем толкать сзади.
— Если бы моя бедная жена видела, во что превратили сад… Господи, да она бы своим глазам не поверила… Нарвать вам букет на дорогу? Только цветы с того времени, что она была жива, и остались.
— Да нет, не стоит, они по дороге завянут, к тому же у меня малыш на руках. Но букет, пожалуй, все-таки соберу. По дороге загляну на кладбище… Думаю, хорошо бы отнести ей цветы из ее сада.
— Ну конечно, она была бы счастлива… Конечно… Ведь мне уже туда не добраться, сил не хватает.
Они подошли к тому месту, где стоял стул отца.
— Пойду вам стул принесу, — сказал он.
— Нет, не трудитесь. Лучше посидите с маленьким, а я тем временем нарежу цветов, а потом нам и уходить пора.
— Садовые ножницы и веревка за дверью погреба.
Франсуаза отошла. Оставшись вдвоем с младенцем, дед придвинул стул к коляске и сел. Ребенок смотрел на него. В коляске лежала погремушка, старик взял ее и потряс перед лицом малыша, тот засмеялся.
— Ах ты, озорник этакий, — пробормотал старик. — Ты ведь тоже маленький Дюбуа… А?! Видишь, как тебе хорошо было бы тут, в саду… А если бы жива была твоя бабуся… Если бы жива была твоя бабуся…
Он постарался взять себя в руки, но силы его оставили, и тогда, продолжая забавлять ребенка, вцепившегося пухленькими ручонками в погремушку, старик беззвучно заплакал.
78
После отъезда Франсуазы в сердце старика жило воспоминание о внуке, о том, как он смотрел на него и улыбался. И хотя воспоминание это было совсем новое, куда новее тех, что ежедневно возникали в его памяти, оно было каким-то расплывчатым. Словно затуманенным слезами. Теперь отец больше не плакал. Он был как больное растение на пороге зимы, в котором иссякают жизненные соки.
Письма от Жюльена и Франсуазы приходили теперь чаще. С тех пор как не стало забора перед садом, почтальон приносил их прямо в дом. Отец поджидал его прихода. Почтальон был толстяк лет пятидесяти, краснолицый, с черными усами. Он был любитель выпить. Отец подносил ему стаканчик и просил прочесть вслух письмо. Почтальон читал медленно, иногда подолгу задерживаясь на каком-нибудь слове. Окончив чтение, он неизменно говорил:
— Вот и все.
И отец неизменно спрашивал:
— Он не пишет, когда приедет?
— Нет, об этом он не упоминает.
С наступлением первых холодов отцу пришлось безвыходно сидеть в кухне. Каждое утро в десять часов он подходил к окну и, упираясь в стекло козырьком каскетки, смотрел на дорожку, ведущую к улице. В одиннадцать он уже знал, что почтальон прошел мимо и письма нет, и тогда он усаживался на свое обычное место.
Так тянулись дни, старик выходил из дому лишь затем, чтобы накачать воды или принести дров. В спальню он больше не поднимался, но однажды утром оттуда донесся сильный шум, от которого он привскочил на стуле. Старик встал и пошел наверх. День был дождливый, небо нависло низко, и в спальню просачивался какой-то унылый, тусклый свет, так что углы комнаты тонули в полумраке. Сначала отец не заметил ничего необычного. Он прежде всего посмотрел на потолок, решив, что это выпала черепица. Но потом, подойдя к кровати, увидел на выцветших серовато-голубых обоях белое пятно. Кусок обоев оторвался вместе с отвалившейся штукатуркой.
— Портрет… Портрет…
Отец зашел за кровать со стороны стены. На полу стояла боком большая золоченая рама с разбитым стеклом. В свое время он сам вставил в раму фотографию своих родителей — они были сняты на садовой дорожке летним утром, и в памяти у него сохранилось то утро до мельчайших подробностей.
Старик провел рукою по сырой стене, потом поднял раму и поднес, ее к окну. Он все время повторял:
— Их портрет… Портрет…
Он долго разглядывал фотографию. Потом, почувствовав, как холод и сырость пробирают его до костей, спустился в кухню.