Оставшись один, отец взял раковину, которая служила ему пепельницей, высыпал золу в плиту и положил в жестянку с табаком оставленный Жюльеном окурок. Затем открыл ставни и потушил лампу. Было еще темно, но отсветы огня, плясавшего в плите, играли на линолеуме. Отец сел на свое обычное место, поставил ноги на дверцу топки и стал смотреть на огонь.
Жюльен уехал. Уехал в большой город. Старики остались одни. Всюду была война. Ее не было видно, но ее присутствие чувствовалось даже в этой темноте, которая словно прилипла к земле. Отец пытался представить себе неосвещенные улицы, вокзал с редкими затемненными синими лампочками, но картины, которые возникали перед ним, были картинами той войны, пережитой им в пору, когда он был еще во цвете лет.
Теперь он старик, которого оставляют силы. Никогда еще он не чувствовал этого так ясно, как в это утро, в эту темь, которую, как ему казалось, не сможет рассеять встающая на горизонте заря.
Вернувшись, мать только и сказала:
— Вот как, ты уже погасил лампу?
— Да какие у нас дела.
— Правда… теперь…
И это слово повисло в воздухе, застыло в не желавшем двигаться времени.
Мать села на свое место между плитой и столом. Они не видели друг друга. Отец знал, что она, как и он, смотрит на огонь в топке. Вероятно, она тоже мысленно следует за сыном.
Текли минуты, счесть их он не мог. Может быть, прошло полчаса, потом мать прошептала:
— Все, поезд ушел.
— Ты слышала?
— Да.
Отец не уловил никакого шума.
— Времени у него было больше чем достаточно.
— Конечно. Поезда теперь постоянно опаздывают, — сказала она.
Все еще не рассветало, и снова наступило молчание. Дрова догорели, и ни тот ни другой не произнесли ни слова. Когда в топке осталось только немного жара, мать встала и подбросила два полешка.
— Что ни говори, а живем мы в странное время, — вздохнул отец.
— Мы — это ладно… А вот молодые…
Отец не ответил. Мать закрыла дверцу топки.
— Будь мы уверены, что никто не донесет, он бы прекрасно мог остаться дома, — прибавила она, вернувшись на свое место.
Эти простые слова всколыхнули горькую муть в сердце отца. Он сжал губы, чтобы не высказать тех едких слов, которые, помимо воли, просились на язык. Рукой он крепко ухватился за край стола. Так крепко, что хрустнули суставы пальцев. Острая боль отозвалась в плече.
Он не сказал ничего. Ничего. И мать тоже не прибавила ни слова.
Отец оторвал взгляд от топки и посмотрел в окно, стараясь поймать первые признаки дня, который занимался с такой неохотой. Теперь он твердо знал, что они с матерью будут жить вот так, бок о бок, но дальше друг от друга, чем когда-либо раньше.
Их жизнь будет ожиданием, но чего хорошего могут ждать они от этой беспросветной тьмы, которая разверзлась перед ними?
Пепельно-серое небо, придавившее холодную зарю, не предвещало настоящего света.
Зима. Молчание.
Повсюду от земли, казалось, исходит чуть приторный запах, вроде того запаха, от которого холодеешь, входя в комнату, где лежит покойник.
Часть третья Летние цветы
33
Медленно тянулась зима, пасмурная и влажная. Затем пришла весна, но и она не принесла подлинной радости, а подарила людям лишь смутную надежду. Утихнет ли, кончится ли война? Да и кто мог сказать, что ему суждено увидеть ее конец? Потому что война была тут, рядом, и с каждым днем она принимала все более устрашающие формы.
Люди говорили об этом, толком не зная, что именно происходит; но одно было несомненно: убивали повсюду, бессмысленно, часто ни за что. Многих арестовывали. Утром являлась петеновская милиция или гестапо, уводили с собой людей, и никто их больше уже не видел. Бывали дни, когда комендантский час объявлялся в шесть часов вечера, и в одном из пригородов патруль застрелил какого-то старика пенсионера прямо в его собственном саду. Приходилось запираться в домах, наглухо закрывать двери и окна, сидеть в потемках, не высовывая носа наружу. На ближайшем плато спалили несколько деревень, и каждую неделю люди узнавали о гибели кого-либо из знакомых. В апреле немцы убили доктора Мишеля лишь за то, что он лечил партизан.
Отец покидал теперь свой участок, только когда приходилось идти за водой к колодцу, и, если мать задерживалась в лавочке, где отпускали продукты по продовольственным карточкам, он сильно тревожился.
Трижды наведывались жандармы, справлялись о Жюльене, но без всякой злобы.
Бригадир говорил:
— Мы, знаете, порядка ради. Так уж положено, хотя начальство и понимает, что он сюда до конца войны не покажется.
Отец и мать всякий раз подписывали одно и то же заявление, и сводилось оно к следующему:
«Заявляют, что ни разу не видели своего сына Жюльена со дня его исчезновения и не знают, где он сейчас находится». И, в сущности, так оно и было. Им даже не приходилось прибегать ко лжи, ведь их не спрашивали, получают ли они весточки от сына. Да и можно ли называть вестями несколько наспех нацарапанных слов с неразборчивой подписью то из Лиона, то из Сент-Этьена, а то даже из Марселя? Скорее это было равносильно молчанию. Они изредка получали коротенькое сообщение, что Жюльен жив, — вот и все.
А Поль в последний раз приходил к ним в начале января. Пришел поздравить с Новым годом. Выпил со стариками чашку скверного кофе, повторил, что по-прежнему верит в победу Германии, оставил отцу две пачки табаку и удалился, на этот раз даже не упомянув о Жюльене.
Для отца война была долгим беспросветным молчанием и одиночеством.
Старики даже перестали ссориться. Они целые дни возились в огороде, который спасал их от голодной смерти. Соседи по-прежнему покупали у Дюбуа овощи и по-прежнему сообщали все новости о войне. Но по-настоящему война ворвалась в их одиночество лишь в тот день, когда они узнали, что высадка союзников в Нормандии увенчалась успехом.
Словно дуновение надежды пронеслось над округой; оно всколыхнуло теплый июньский воздух и проникло в самую глубину сада. Новость принес Робен. На лице его сияла широкая улыбка, и он объявил, что скоро, наверно, наступит конец этому бедствию.
Но вслед за дуновением надежды снова пронесся вихрь тревоги. Немцы становились все более свирепыми, война грозила разорить весь этот край.
— В восемнадцатом американцы тоже дали им жару, — говорил отец, — и все равно места, где шли бои, здорово пострадали.
Беспокойство его усилилось, когда 16 августа стало известно, что в городе Кавалэр тоже высадились части союзников. Впервые за много лет отец склонился над картой Франции, которая была напечатана на обороте почтового календаря.
— Если они будут двигаться с юга, — пробурчал он, — мы можем оказаться прямо на их пути.
Уже месяц не было никаких известий от Жюльена, и потому мать просто сказала:
— Если б только знать, где он теперь.
Отец не отозвался. Они и прежде-то были не слишком разговорчивы, а за последние месяцы научились обходиться всего несколькими словами. Он знал, что эта простая фраза жены означает: «Ты так и останешься эгоистом. Думаешь о своем огороде, о своем доме, боишься, как бы его не разрушили. Думаешь только о себе, а вот для меня все это не имеет значения. Для меня имеет значение лишь одно — мой сын. Будь он тут, с нами, ему, конечно, не грозила бы такая опасность. Но он один. Его могут убить во время бомбежки, арестовать, подвергнуть пыткам, а мы даже не знаем, где он сейчас».
Все это отец читал в ее взгляде, угадывал по тому, как она презрительно пожимала плечами, стоило ему проявить беспокойство об их добре. Внутренне она отрешилась от всего, даже от него, своего мужа. Она по-прежнему заботится о нем, по-прежнему делит с ним этот жалкий серый хлеб, который им выдают по карточкам, делит с ним также и те бесконечные ночи, которые они проводят бок о бок, притворяясь оба, будто спят; и все это уже по привычке. Потому что им предуказано так вот идти вместе до гробовой доски.