Он привёз нас в “Париж” – гостиницу с таким названием для северо-кавказцев и еще Бог знает кого.
Холл отеля с колоннами встречал роскошью старинной гостиницы: позолота, канделябры светильников, огромные кресла, в которых утопали временные аристократы-мешочники.
Но фешенебельность резко обрывалась при движении по лестнице или лифтом наверх. Туда восходил, будто искусственно воссозданный советский барак с мерзкими номерами, с протекающей сантехникой, ободранной и изломанной мебелью.
Войдя в номер, указанный на нашем брелке от ключа, мы сразу задохнулись от этого убожества после пятизвездочных отелей в Анкаре, которую покинули только вчера вечером.
Дина сочла себя оскорблённой и принялась втолковывать свой протест хитрому турчонку за стойкой в холле:
– А ну звони, ищи нам место в любой другой гостинице!
Я дополнила, произнеся волшебное слово, которое устилало наш путь в Турции дружелюбием, помощью и несомненным уважением – “Мы – черкесы!”.
В холле сновала масса таких же “черкесов”: дагестанцы, кабардинцы, ингуши, чеченцы, и, действительно этнические черкесы – торговля невидимой стеной отделяла этот многоязыкий северо-кавказский народ от политики и вражды в своей стране.
Произнесённое мною слово “черкесы” было кодом, понятным турку: мы – Черкесы, категория людей, которую в Турции принято уважать. Это отношение было заложено страданиями тысяч горцев, гонимых почти два столетия назад ветрами судьбы и волнами Русско-Кавказской войны.
Турки вылавливали лодки с раненными воинами имама Шамиля и их семьями и везли на свой берег, поселяя там под неизменным покровительством и защитой. И благодарные кавказцы брали турецкие фамилии, однако, втайне сберегая свои имена как реликвию древнего своего происхождения.
И все – черкесы, адыги, вайнахи и, значительно в меньшей степени, осетины, принявшие ислам, были объединены одним этнонимом – “черкесы”, ставшим в нашем случае сезамом, который открыл нам двери ключиком, вынутым портье из глубины стойки.
Ключ подходил к номеру по-прежнему без излишеств, но в приличном состоянии ванной и гостиной, выходившей окнами теперь не в узкий колодец внутреннего дворика, а на улицу, где кипела торговая жизнь, и можно было, не выходя, наметить маршрут по лавкам и магазинам.
Вечером, когда торговля замерла до утра, зажглись фонари и светильники, закрылись магазины и подвальчики, разъехались торговцы, исчезли разносчики товара и зазывалы, и все стихло, внизу под окнами обнажилась улица с изумительной своим великолепием архитектурой старинного города, одетого в переливающееся неоновое одеяние современного города.
Однако выходить в город нам было нельзя, потому что черкесское происхождение подразумевало высокую этику поведения, запрещавшую вовлекать себя в какие-либо приключения.
Вдыхая прохладу декабрьского вечера, мы смотрели из окон на древний восточный город.
* * *
Меня не переставало мучить ощущение того, что таилось в другой части город. Это был морской порт, заполненный благополучием торгового и пассажирского флотов Турции, кораблями из самых разных стран.
Но мне казалось, что опять всё было, как тогда, когда хлынула первая огромная российская волна – окровавленная, нищая, все потерявшая, бурным потоком уносившая отечественный люд от родных берегов.
Теперь шла вторая российская, только бескровная волна наших людей, и я ощущала пробуждённую из глубин времени боль, глядя на город, которому судьбой уготовано всегда быть на перепутье трагических российских дорог, ведущих прочь от родины.
Провожая нас, анкарский осетин, купивший лучшие места второго этажа омнибуса, сказал с внезапной печалью:
– Ночью вы увидите с левой стороны на горе огни нашего старого села.
Это было первое, теперь заброшенное пристанище осетинских переселенцев, откуда выплеснулись потомки по всей Турции. Мы встречались с ними в их фешенебельных офисах, адвокатских конторах, в ресторане с близким для осетин звучаньем – “Аланья”. И каждый новый единокровец, приходя к нашему очагу, называл себя, но всякий раз имя это было не турецкое.
Это было Богом хранимое имя его по ущелью предков в Осетии-Алании!
Утром следующего дня мы вступили в отведённый для нас мир и, обходя квартал за кварталом, обнаруживали, что улицы и здания были облеплены по фасаду всем на свете товаром, и тем же были заполнены их чрева.
Это делало кварталы на одно лицо, потому, заблудившись, мы никак не могли выбраться к нашему Парижу.
И отовсюду – из лавок, подъездов, подвалов, из всех дверей и проемов звучало призывное “Наташа!”, как в квартале развлечений.
Только Наташи были без конца снующими, пролетавшими мимо, они отмахивались, не давались в руки, весело балагурили или хмурились, охваченные своими мыслями, словом, были самые разные, но с одной лишь целеустремлённостью – купить то, что нужно и как можно дешевле.
Я знала множество Наташ и самую главную из них, кроме знакового для всех девчонок школьного образа войны-мировской Наташи Ростовой, первую красавицу российского царского двора Натали Гончарову. Из её судьбы я бережно вытягивала ниточку собственного исследования, просиживая зимними вечерами под зелёной лампой бывшей ленинской библиотеки.
Я изучала кровную связь поэта Пушкина с Марией-ясыней, женой великого Владимирского князя Всеволода III, по прозвищу «Большое гнездо», как предполагала, аланской княжной.
Однако здесь мы столкнулись с тем отношением к себе, которое набрасывало на нашу собственную ауру плотное покрывало турецкого предубеждения, раз и навсегда заклеймившего в душе каждого турка российскую «челночницу» этим нежным, но в данных обстоятельствах унижающим, как выжженное тавро на плече, прозвищем.
Тысячи «Наташ», как амазонки, являлись сюда, перелетая через море самолетами, переплывая из Сочи и Батуми паромами и баржами.
Они заполняли улицы этих кварталов и стамбульский рынок «Каппалы-чарши» (на слух) своей этнической разноликостью, разностью языков, цвета волос и глаз, характеров и привычек, со всей огромной территории российской империи, подогнанные под один стандарт – несчастные дети вчерашней страны Советов.
И поверх торговых сделок, договоренностей о сроках, ценах, поставках товаров, интересующих обе стороны, независимо от социального происхождения, воспитания, образования, внешности и деловых качеств, здесь всегда витал флёр кажущейся доступности наших гражданок, манящий турецких мужчин.
Оттого Наташ звали, зазывали, приглашали, что-то предлагали, о чем-то просили, а могли наглеть и, возможно, даже творить насилие.
При всем том, турки в общем проявляли мягкосердечие, доброту, ласковость, желание идти на любой контакт и компромисс и, как самое верное доказательство мира и дружбы, поголовно овладевали русским языком и довольно хорошо изъяснялись на нем.
Всё это составляло маркетинговую основу турецкой стороны, которой на голову свалилось такое счастье и изобилие – величайший простор вчерашней сверхдержавы, завоёванной их рынком.
И Турция в знак признательности подарила эсенговскому гетто эту часть старинного города в несколько кварталов с рынком “Каппалы-чарши”, где суетилось общество, делавшее турецкую промышленность житницей российских и соседних рынков распавшегося Союза.
***
Одетая в чёрную одежду в соответствии с происходившим в Южной Осетии, я была в юбке, сшитой московской театральной художницей из МХАТа Леночкой Афанасьевой, и в итальянской кофте с кружевной вставкой, сквозь которую на груди поблескивало золотое распятие Христа, выполненное когда-то владикавказским художником.
Мы зашли в крошечный магазин верхней одежды, там был хозяин лавки или продавец – молодой высокий турок, и две женщины, сидевшие на коробах посреди комнаты.
Турок, неожиданно оказавшись передо мной, приложил руку к моей груди над распятием со словами:
– Такие лифчики у нас тоже были, – и отошел, как ни в чём не бывало.
Какое-то мгновение в растерянности я созревала, а потом, глядя ему прямо в глаза, как кобра, выдала весь набор ругательств, который невольно впитали мои уши.