Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она открывала мне мир конкретный, не связанный со мной лично – маленькой эгоцентристкой, а оттого удивительный и интересный для меня.

Кроме всего, я стала приобщаться к понятию женской красоты посредством ее фигуру. Ламинка постоянно твердила, что у нее слишком узкие коленки, и мне следовало раз и навсегда осознать, что во всем остальном она была совершенна.

На курсе мы с Ламинкой держались в составе обособленной от всех четверки. При полной разности внутренней, мы все еще очень различались внешне.

Однажды после занятий мы стояли в нижнем фойе у гардероба, и кто-то из наших однокурсниц подробно передал нам только что состоявшийся разговор двоих ценителей с исторического факультета. Они были восхищены таким собранием разности и неповторимости каждой, что было естественно. Мы и сами восхищались друг другом в неизъяснимой радости юности: Нина Шатова, волейболистка, была как из внеземной цивилизации – высокие скулы, узкие бедра, тип куклы Барби, которая тогда еще не была рождена.

Вторая, Темина, с огромными черными глазами, томная, в браслетах, привозила из летнего Коктебеля, куда ездила с отцом-драматургом, волшебные тетрадки с переписанными от столичных детей стихами Ахматовой, Цветаевой, символистов, Бодлера. От нее исходил таинственный флер декаданса, который в наших стенах запрещался.

Ламинка – в высшей степени аристократична, к европейской внешности прилагалась сдержанность в манерах.

Когда очередь дошла до меня, они сошлись во мнении: «А эта маленькая – просто прелесть!».

Четверо мы были неразлучны весь день, от первой лекции до позднего вечера, после занятий наступало наше время с Ламинкой, а ночи я проводила в девичьей казарме институтского общежития, “ипподроме” с восемью обитательницами. Это был общественный мир, целая толпа собирающихся к вечеру девиц, с суетой: кто шел чистить зубы, кто наскоро готовил себе еду, кто зубрил тему на иностранном, кто переживал глубоко личное и отворачивался к стене, чтобы «побыть одной», отключившись от шума и гама.

Ламинка жила домашним миром, к которому была несколько холодновата и равнодушна, словно в этот мир она попала случайно. Где-то был другой мир, куда она почему-то не попала.

Возможно, это было из-за длительного лежания отца, прикованного болезнью к постели, в прошлом кадрового военного, утратившего черты мужественного бойца, ставшего от томительной обездвиженности брюзгой и нытиком.

От другого мира у нее хранилось платье – черное вечернее платье с длинным поясом в виде кушака, ниспадающего на одно бедро. Оно перепало ей через тетю от почти незнакомой двоюродной сестры, жены сотрудника советского посольства в Вашингтоне.

Видимо, вся порода их была с такой фактурой, потому что когда Ламинка демонстрировала мне иногда, она была в нем восхитительной девушкой из высшего общества, не знаю, какого – американского, английского, итальянского – у нас в городе такого не было. Оно встречалось нам в фильмах.

Мысль пойти в нем на студенческий вечер нас ужасно смешила, но это платье было еще одним вещественным доказательством того мира, в котором мы себя осознавали – маленькие аристократки духа. В нас обеих внутри жил параллельный мир, ничего не имеющий общего с реальностью.

Что ждало нас впереди? Мы должны были когда-нибудь или уступить несбыточности такого мира, или победить, надев такое платье хотя бы раз к подобающему случаю.

А пока что, если мы куда-то собирались, и Ира принимала душ, то я залетала вслед за нею в ванную с незавершенным рассказом и продолжала его, сидя на лакированной деревянной крышке от унитаза – в узкой ванной больше не было места.

Я весело болтала, Ламинка плескалась под струями душа. Только с годами я осознала, что видела совершенство.

Пока я веселила нас обеих, мои глаза смотрели только в образы моих повествований, поэтому ее тело в струях воды было как бы за краешком моего сознания, как привычная статуэтка в шкафу. Точно так же, ежедневно проходя мимо боттичеллевой “Весны”, мы уже не будем замечать ее, однако, уже навсегда запомнив ее стыдливую женственную позу и цвет ее кожи.

Это была моя школа живописи, в которой я не рисовала, но училась видеть. Ира открыла мне мир гармонии своей природой, подаренной ей Богом. Прекраснее этого сложения нельзя было придумать в человеческой природе ничего.

От золота волос сходила к узким ступням вся утонченность и округлость: тонкая талия, плечи на ширине округлых бедер, высокая круглая грудь, длинные точеные ноги, узкие колени.

Однажды влюбленный в меня Рома Гольдберг, написавший на мои стихи песню «Колхида», которую пел знаменитый в городе студенческий квартет, сидел на съемках телевизионной новеллы по моему сценарию в спортивном зале, окруженном по периметру зеркалами. Он сидел и наблюдал, как я пересекала зал.

На мне было короткое клетчатое платье, зеленое с рыжим, и белые чулки. Я двигалась и чувствовала свою ущербность – Рома сидел где-то внизу, и я шла, старательно переплетая ногами, потому что там, где у Иры шли к коленям стройные ноги, у меня от худобы сквозь просвет мог проскочить кролик.

Ромка отчего-то весело смеялся и стал объяснять мне, что именно то, чего я так стыжусь, и есть самое очаровательное. Я ему не поверила, потому что у Иры никакого просвета выше колен не было, а она была эталоном.

Я словно и не имела своего тела, словно еще не облеклась в него, меня оно ждало во времени. Но я имела перед собой образец прекрасного, что делало меня абсолютно спокойной – придет время, и у меня будет такое же.

Рядом с Ламинкой я имела вид подростка. Несколько раз билетеры попытались не пропустить меня в кинозал на вечерний сеанс, мы были уже третьекурсницы, и я билась насмерть, доказывая, что я уже взрослая, просто у меня такой ненормальный вид.

При поступлении на филфак Ламинку заворожили мои белые гольфы, которые были неожиданны рядом с пюдекюром в открытых босоножках выпускниц владикавказских школ. К ее чести, она сразу рассмотрела за провинциальной инфантильностью мою личность.

С тех пор внешне флегматичная Ира годами выдерживала мою восторженность, выслушивая поток впечатлений от всего и вся, который поэтично сравнивала с журчанием ручейка. Наша дружба не имела проблем, мы никогда не спорили до хрипоты, не обижались, не ссорились. Мы были слишком разные, и обе были интересны друг другу.

За годы нашей учебы я наблюдала, как темнели волосы Ламинки, пока к окончанию факультета они не стали цвета потемневшей бронзы. Я любила Иру за человеческие качества в ореоле золотых волос.

Наша дружба была вместилищем общих интересов: английские фильмы, которые Ламинка ценила за скрытый английский юмор, итальянские, которые я ценила за смех над собой, Тони Кертис, на котором я бы не остановила своего взгляда, красавец Ален Делон, который вовсе не потрясал меня своей красотой. Потому что в те времена Эдик Амбарцумов, мальчик, который любил меня еще с 9 класса, имел черты лица Жана Марэ, обладателя самого мужественного лица в кинематографе. Я считала мужественность неотъемлемостью мужских лиц.

К тому же он терпеливо проделывал путь из своей первой бесланской школы к моей школе номер два, чтобы увидеть меня, а я имела особое удовольствие в том, чтобы прятаться от него.

Просвещенную Европу мы ценили больше, у американцев, кроме “Серенады солнечной долины” с оркестром Глена Миллера, и “Белоснежки и семи гномов” Диснея, которую крутили периодически, на тот момент трудно что-либо вспомнить. Потом все наши мальчики в городе заговорили фразами из «Великолепной семерки» – «Сатэро, друг мой!».

Но вскоре мы были уже захвачены в плен итальянцами – в «Затмении» Витторио де Сика была любимая ламинкина Моника Витти, а самые-самые интеллектуалки из нас шагнули выше – к «Земляничной поляне» Ингрида Бергмана.

Приходило время, и старшие рассказывали младшим о любви из фильма «Мост Ватерлоо», в наш черед вступление сделала красавица Розита Токкати, соседка Ламинки, у которой та выросла на глазах. Роза вдохновенно прочла нам очередную лекцию об этике любви, потом мы пошли смотреть его.

26
{"b":"246940","o":1}