Я смотрю на уходящие колонны процессии с развевающимися знамёнами и штандартами. Все ринулись за ними под мост, я остаюсь в одиночестве. Нет, кто-то берёт меня за локоть – опальный советский генерал-диссидент, военный обозреватель крупной московской газеты. Он говорит, что ему нравится, когда свободный, то есть гражданский человек столь внутренне организован и целеустремлён, как я.
Мне не пристало веселиться на чужом карнавале, когда часть моей этнической родины поливается артиллерийским огнем.
Беседуя, идём уже около часа пешком из центра, и я рассказываю ему обо всем, что важно для меня. По-видимому, это интересно и ему – война его профессия. Теперь он объясняет мне политические тайны конфликтов на нашей родине.
А я вспоминаю, как лечу высоко над землей, а внизу дорогой смерти идёт Джоджр, один и, скорее всего, безоружный…
XII.
Джоджр, по своей пожизненной привычке, уже после войны продолжает то появляться в северной столице Осетии, то уходить к себе за хребет.
Однажды, когда я стояла в кругу знакомых людей на бывшем Александровском проспекте, он прошёл совсем рядом – неприкаянный, обросший, с бородой. С седой бородой!
Я спросила, боясь ошибиться:
– Случайно, это не Джоджр?
Ответили, да, именно он.
Я окликнула, он был мне рад.
– Джоджр, почему ты по-прежнему неприкаянный? Ты как будто слишком свободен от всего в этом мире.
И сама не зная зачем, спросила:
– Ты что, очень свободен?
– Да, – ответил он.
Через год в Цхинвале случайно попав в театральное общество, продержавшееся всю войну как сопротивление, я сочла, раз уж оказалась в обители самого Джоджра, сказать что-то хорошее о её хозяине. Вначале я хотела поведать ему самому о важных наблюдениях за прошедшее военное время, но сказали, что Джоджр очень болен и лежит дома.
Незаметно для себя, я стала рассказывать о нём милым и красивым девочкам-актрисам. И тут обнаружилось, что это уже иная планета, иная эпоха, где о Джоджре никто ничего не знает. Свет его прошлой славы уже не лежал отблеском на его чертах.
Это было так странно, непривычно и даже печально, словно это касалось и меня…
И вдруг я начинаю с удивлением осознавать, что Джоджра не знаю и я. И рассказываю то, что слышала когда-то сама о том, как девицы истфака надевали лучшие платья в день его приезда.
Но девочки-актрисы уже не знали и того. Джоджру, явно, было не до обольщения и сказок – была война. А может, он стар для этих девочек.
От моего рассказа кто-то из них начинает с удивлением вспоминать, отыскивать и перебирать его достоинства. Его начинают ВИДЕТЬ. Джоджр на глазах обрастает загадочностью.
Дома у моего племянника Олега я говорю, что, может быть, Джоджр доживает последние мгновения своей порочной жизни, надо успеть проститься с ним.
Олег, цхинвальский врач, удивлен:
– Что с ним?
– Не знаю, но пойдем и узнаем!
Олег собирается, и мы идём по улицам, разбитым артиллерийскими орудиями, в дом Джоджра.
Что это – не дворец, а хрущёвка?! В обстрелянном вдоль и поперёк городе она производит ещё более угнетающее впечатление.
Мы входим в тесную квартирку, и нас встречает мать, которая радостно узнает Олега, они хорошо знакомы.
Я иду по наитию, благо, здесь и заблудиться нельзя, в комнату, где, по моим предположениям, лежит больное тело Джоджра.
Если бы в дом вошла молния, одетая в платье, он удивился бы меньше. Я пришла с той стороны Хребта и теперь стою, глядя на него. Это повергло его в такое изумление, что он забыл про свой огромный тюрбан на голове, который накрутила своему мальчику из козьего пухового платка метр-на-метр заботливая мама.
Джоджр в пуховом тюрбане, поверженный гриппом, без своего властного рыка – Боже, какой ужас увидеть это!
А он тем временем медленно приходит в себя и, спохватившись, очень удивляется, что за чушь у него на голове, сердито срывая тюрбан.
Присев у его изголовья, я принялась участливо спрашивать, не смертельна ли его болезнь.
Тут в дверь входит маленькая девочка, я зову её, она доверчива, как котёнок. Посадив её к себе на колени лицом к Джоджру, демонстрирую тем самым неоспоримое свидетельство – её огромные, излучающие свет глаза.
В глазах у Джоджра я увидела ответную нежность к наследнице его богатства – если полагать, что глаза есть зеркало души, а душа в этом мире – это единственное богатство Джоджра.
Его столица разбита, она стала картой в игре нечистоплотных политиков и разрушителей. Дом его беден, да и никогда Джоджр не был замечен в стремлении к наживе.
Но под грохот взрывов и свист снайперских пуль Бог опять опустил в его руки нечто пушистое и беззащитное. Я искренна: пусть эта крошка победит все невзгоды, вырастет красавицей, но пусть не сводит с ума никакой институтский факультет, а лучистым светом своих глаз осветит чьё-то одинокое сердце и построит с ним счастье!
С Джоджром же мне предстояло проститься на следующую половину жизни.
Дома нас ожидал хорошо накрытый стол. Олег принёс из подвала молодое вино, которое изготовил сам. Я решила, что у нас есть классический повод для застолья, и предлагала своим ближним тост за тостом, и все они были мудры и поучительны.
Олег, видя это, поставил на ночь стакан воды и предупредил, что у меня будет сильная жажда.
Всю ночь я просыпалась от дикой жажды, но когда тянулась к стакану, за ним прятался Джоджр в своем пуховом тюрбане, и я никак не решалась дотянуться до воды.
Утром я задумалась, какая же неприятность случилась со мной в этот раз?
Когда Джоджр прошёл мимо меня на Александровском проспекте и я спросила, почему он по-прежнему свободен и неприкаян, то спросила я его о жизни, а ответил мне он, вероятно, о том вечере, и это должно было ввести любого человека в заблуждение.
Да и меня тоже, если бы я не была по горло сыта его историями и не решила уничтожить его, наконец, в его же логове, что я и сделала.
Потому что ты неисправимый стервец, Джоджр!
XIII.
Я опять высоко в небе, лечу в военном вертолете в Цхинвал. В том здании, куда приходил Джоджр всю войну, куда ежедневно попадали снайперские пули и снаряды, где был театр, в котором когда-то директорствовал его отец, была осквернена статуя Поэта. Была она обезглавлена подонками, пришедшими усмирять город и поставить его на колени.
У всего есть множество граней. И у статуи тоже есть множество причин быть там, куда мы доставим её, но есть и одна тайная причина.
Как всегда, возвращаясь из Москвы, смотрю на снежные вершины хребта – за ними, кажется, сейчас спокойно. Внизу лежит пожизненный путь Джоджра с Юга на Север и обратно. Его часть уже семь лет независима в этом мире.
Всю жизнь мы были разделены вечным Кавказским Хребтом, у каждого была своя родная часть, которую не могла заменить другая. Самым мудрым было объединить обе части.
Надо признать, что всю жизнь Джоджр упорно ходил с Юга на Север и обратно, что было самым совершенным способом ткать полотно единого пространства.
И я сделала то же самое, решительно и прочно соединив в народной газете, где была в ту пору главным редактором, обе части одной и той же Осетии, несмотря на наличие у каждой своего президента.
После пережитых нами событий для меня осталось неоспоримо важным то, что Джоджр не покинул свою часть в самые тяжелые времена. Особенно я ощутила это, когда он бросил конференцию и ушел к себе на Юг в те страшные дни войны.
Он не сбежал, не струсил, а, уходя на север, неизменно возвращался на юг. Он не пособничал агрессии, никого не предавал. Он никогда никого не предавал…
В этот прилёт я его не встречу. Он не придёт на помпезное открытие памятника, на митинг – не в его манере. Джоджр придёт после всех, задумчиво посмотрит на новую статую, отметит, что изваяна она без советской одиозности – Коста сидит, задумавшись, он тонок, аристократичен, одухотворен, прекрасен, мудр и вечно юн.