Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я везу гостей на первую нашу международную конференцию по осетино-ведению или алановедению. По причине моей человечности много недовольных, все устали, меня обвиняют в мягкотелости, которая должна, дескать, обидеть иностранцев.

На самом деле иностранцы и наши интеллигентные ученые понимают ситуацию гораздо лучше, ведут себя благородно, помогают мне, утешают. А рвут меня на части свои, по сути – сброд, который самоназвался гостями конференции и теперь орёт, грубит, хамит мне и ломится с тем же к начальству аэропорта.

Мои нервы уже несколько суток на пределе, я не выдерживаю, плачу навзрыд на груди старой англичанки, жены лингвиста из Кэмбриджа. Наша судьба остаться на ночь в гостинице аэропорта, и только к полудню следующего дня встречают во Владикавказе наш основной отряд конференции.

Мы с баулами вторгаемся в тихий мир гостиницы на набережной Терека, здесь у меня тоже ни минуты покоя: я ответственна от концерна за иностранцев, за питание, за весь порядок, заложенный в программе конференции.

И когда вся эта разноликая толпа – американцы, французы, индусы, англичане – рассредотачивается по номерам, я вижу Джоджра.

Он сидит в фойе неприкаянный, совершенно отдельно от того, что здесь происходит.

Южане ринулись сюда, чтобы вырваться из объятий войны. Я вспоминаю, что Джоджр историк, хотя и сказочник, и поэт. Он тоже пришел из горнила войны, сидит один и заметно, что не видит ничего вокруг, словно не может сбросить с себя потрясение от войны на своем Юге.

Программа конференции насыщена, я занята и только краем глаза вижу, как изредка мелькает Джоджр. И ни разу не обнаруживаю его в ресторане нашей гостиницы, которая обслуживает участников конференции, где южане вмиг создали традиционное осетинское застолье, сдвинув не менее пяти столов в один, и загудели, зашумели не обычными молитвами-тостами, а тостами-политическими спорами.

Американец и австралийка, самые отчаянные из всех, стали проситься в Южную Осетию, чтобы своими глазами увидеть происходящее. И вот тогда я попросила у Бойца-с-Турханы военный вертолёт как единственный транспорт, с помощью которого можно было перелететь через блокадное кольцо, сжимавшее Цхинвал.

Он ответил в неизменной с самой юности манере:

– Будет тебе, девочка, вертолет!

На рассвете мы выехали на юг микроавтобусом, а в Джаве, которая была наполовину стёрта с лица земли недавним землетрясением, пересели в вертолёт.

В Цхинвале обошли все, что показало нам ужасную разрушительную войну, плеснули в людей надеждой, что это когда-нибудь закончится, а они в нас своей болью и тоской, когда там, в центре, защитят нас?!

Война восходила в моей душе накалом чувств до высочайшей степени. Каждый, как и я, в понимании этих спешно сотворенных войн был предоставлен самому себе. Кроме самой войны, в межнациональных конфликтах после развала СССР учителей не было. И в новой стадии самовоспитания я чувствовала мир иначе и обостренным чувством любила более всех людей на свете тех, кто был объединен понятием единой крови – абстрактное, но сильное чувство.

С борта вертолёта я вглядывалась вниз, зная, что где-то там шёл, возвращаясь с Севера на Юг, Джоджр. Я не видела его с того самого момента, как он, словно хищник, подстерёг меня, выходящую из зала ресторана, где ели гости конференции и должен был кормиться он. Но этот одичавший зверь не ел, как все остальные.

Он неожиданно напал на меня, одержимый необходимостью сказать что-то важное для него. От его натиска я оказалась загнанной в угол фойе между стеной и стеклянной ресторанной дверью. Не ожидая такого выпада, я никак не могла вникнуть в смысл его слов. Меня больше волновала несуразность моего положения на виду у людей. Но Джоджру, как всегда, было всё равно.

Он с прежней силой вдавливал в мой мозг какой-то свой новый текст:

– Я был тогда так же чист, как и ты!

И был он в состоянии какой-то ожесточенной решимости заставить меня понять его слова, его глаза горели, но в них мне виделась самая настоящая боль.

Я поняла это высоко в небе. Когда сердце поднято высоко, его вдруг пронзает какое-то молниеносное откровение, недоступное внизу, на земле. Возможно, когда Джоджр подвергался смертельной опасности, как и все осажденные цхинвальцы, все в его жизни становилось ясным для него и согласованным с сознанием.

Тот солнечный год, разбег юности, споткнувшийся о ту историю. Неужели сказочник вполне понимал моё потрясение и даже сострадал мне?

Или его задевало мое презрение ко всему, что вторглось в мое доверительное отношение к нему, разрушив его навсегда? А может, он так мудр, что понимал все, что могло происходить в этой жизни с личностью, выросшей из той девочки?

Внизу, где-то между горами, пробирался тот самый Джоджр, который всю жизнь весело отмерял шагами дорогу между Югом и Севером.

Напрасно я вглядывалась в темноту, увидеть его было невозможно.

Возможно другое, что где-то за Джавой он мог откопать свое оружие или шел вовсе безоружный и мог стать жертвой поругания, бесчестия, убийства, как становились многие осетины.

Самое важное сейчас – это была сама жизнь: его, моя, Бойца-с-Турханы, за спиной которого я сейчас сидела – всех нас.

И наверху, и внизу было пространство моих тревог, моей любви ко всем моим теперь братьям. С самого детства они дарили мне тот мир, где я знала столько бескорыстной доброты, столько сдержанной мужской нежности, что это они создали из меня то, о чём могли бы впоследствии пожалеть – ранимую незащищенность.

Я старалась, как могла, нарастить себе шипы да колючки, но была не способна принять ничего от жизни качественно иного, чем то, что сделало меня такой, и выживала, спасаясь от любой реальности, способной травмировать мою душу.

И, тем не менее, а возможно, тем более, они заслужили мою боль и тревогу за каждого из них.

Я поняла, что путь Джоджра домой был полон той смертельной опасности, которая всегда служит очищением души.

Его не было на банкете по окончании конференции в ресторане кемпинга за городом, что только подтвердило уверенность в его уходе тогда же.

На банкете я не веселилась, во мне уже глубоко поселилась война. Все на другой половине зала развлекались с очаровательным французом Аланом Кристолем из института Греции в Монте.

В сумеречной части зала я танцевала бесконечный народный танец “хонга” с Людвиком, Людовиком, как правильно звали французских королей, ещё не зная, что он вскоре станет на юге президентом, вторым у одного и того же народа.

XI.

Чёрное от плеч до кончиков туфель – мое строгое соответствие происходящему в южной части родины, моя униформа правозащитных конгрессов, уже третьего по счету. Так, в чёрном, я проехала пол Европы под палящим июльским солнцем.

На узкой улочке в Брюсселе, если проходить, то цепочкой, иначе заденешь столики маленьких ресторанов по обеим сторонам – там на меня смотрит пучеглазый красный омар с итальянской витрины или чучело белого гуся в бижутерии от швейцарцев.

В такой обстановке и догнали меня вышедшие из собора Богоматери наши среднеазиаты, и я принимаю по этикету их церемонное сообщение о том, что в католическом храме зажжены свечи за здравие и безопасность боевых защитников Цхинвала.

Говорит об этом мне их главный. И у меня случайно вырывается:

– Значит, за этого стервеца тоже…

Он весело смеётся и со знанием дела говорит:

– Чаще всего в тяжёлые времена как раз из этих стервецов и бывают стоящие парни. Они не предают…

На королевской площади объявлен национальный праздник, там идёт бесконечное шествие башмачников, кузнецов – всех гильдий ремесленников, на огромных конях восседают облаченные в латы средневековые рыцари.

Какое благополучие окружает меня, и какие негодяи содеяли наши войны?! Один получит Нобелевскую премию мира в результате того, как в первый год войны на Юге выбросит поводья, бессильный что-либо изменить, и будет буквально орать русским матом по телефону из Кремля на безумствующего президента Грузии за бесчинства в Южной Осетии – 58 сел уже сожжены! Всё в агонии распада, брошено на растерзание.

16
{"b":"246940","o":1}